Достоевский «Записки из Мёртвого дома» – анализ. Федор достоевский - записки из мертвого дома Смотреть что такое "Записки из мертвого дома" в других словарях


Острог наш стоял на краю крепости, у самого крепостного вала. Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий: не увидишь ли хоть что-нибудь? — и только и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу, день и ночь, расхаживают часовые; и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно так же пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба. Представьте себе большой двор, шагов в двести длины и шагов в полтораста ширины, весь обнесенный кругом, в виде неправильного шестиугольника, высоким тыном, то есть забором из высоких столбов (паль), врытых стойком глубоко в землю, крепко прислоненных друг к другу ребрами, скрепленных поперечными планками и сверху заостренных: вот наружная ограда острога. В одной из сторон ограды вделаны крепкие ворота, всегда запертые, всегда день и ночь охраняемые часовыми; их отпирали по требованию, для выпуска на работу. За этими воротами был светлый, вольный мир, жили люди, как и все. Но по сю сторону ограды о том мире представляли себе как о какой-то несбыточной сказке. Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий, тут были свои особые законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо Мертвый дом, жизнь — как нигде, и люди особенные. Вот этот-то особенный уголок я и принимаюсь описывать. Как входите в ограду — видите внутри ее несколько зданий. По обеим сторонам широкого внутреннего двора тянутся два длинных одноэтажных сруба. Это казармы. Здесь живут арестанты, размещенные по разрядам. Потом, в глубине ограды, еще такой же сруб: это кухня, разделенная на две артели; далее еще строение, где под одной крышей помещаются погреба, амбары, сараи. Средина двора пустая и составляет ровную, довольно большую площадку. Здесь строятся арестанты, происходит поверка и перекличка утром, в полдень и вечером, иногда же и еще по нескольку раз в день, — судя по мнительности караульных и их уменью скоро считать. Кругом, между строениями и забором, остается еще довольно большое пространство. Здесь, по задам строений, иные из заключенных, понелюдимее и помрачнее характером, любят ходить в нерабочее время, закрытые от всех глаз, и думать свою думушку. Встречаясь с ними во время этих прогулок, я любил всматриваться в их угрюмые, клейменые лица и угадывать, о чем они думают. Был один ссыльный, у которого любимым занятием, в свободное время, было считать пали. Их было тысячи полторы, и у него они были все на счету и на примете. Каждая паля означала у него день; каждый день он отсчитывал по одной пале и таким образом по оставшемуся числу несосчитанных паль мог наглядно видеть, сколько дней еще остается ему пробыть в остроге до срока работы. Он был искренно рад, когда доканчивал какую-нибудь сторону шестиугольника. Много лет приходилось еще ему дожидаться; но в остроге было время научиться терпению. Я видел раз, как прощался с товарищами один арестант, пробывший в каторге двадцать лет и наконец выходивший на волю. Были люди, помнившие, как он вошел в острог первый раз, молодой, беззаботный, не думавший ни о своем преступлении, ни о своем наказании. Он выходил седым стариком, с лицом угрюмым и грустным. Молча обошел он все наши шесть казарм. Входя в каждую казарму, он молился на образа и потом низко, в пояс, откланивался товарищам, прося не поминать его лихом. Помню я тоже, как однажды одного арестанта, прежде зажиточного сибирского мужика, раз под вечер позвали к воротам. Полгода перед этим получил он известие, что бывшая его жена вышла замуж, и крепко запечалился. Теперь она сама подъехала к острогу, вызвала его и подала ему подаяние. Они поговорили минуты две, оба всплакнули и простились навеки. Я видел его лицо, когда он возвращался в казарму... Да, в этом месте можно было научиться терпению. Когда смеркалось, нас всех вводили в казармы, где и запирали на всю ночь. Мне всегда было тяжело возвращаться со двора в нашу казарму. Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещенная сальными свечами, с тяжелым, удушающим запахом. Не понимаю теперь, как я выжил в ней десять лет. На нарах у меня было три доски: это было всё мое место. На этих же нарах размещалось в одной нашей комнате человек тридцать народу. Зимой запирали рано; часа четыре надо было ждать, пока все засыпали. А до того — шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменные лица, лоскутные платья, всё — обруганное, ошельмованное... да, живуч человек! Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение. Помещалось нас в остроге всего человек двести пятьдесят — цифра почти постоянная. Одни приходили, другие кончали сроки и уходили, третьи умирали. И какого народу тут не было! Я думаю, каждая губерния, каждая полоса России имела тут своих представителей. Были и инородцы, было несколько ссыльных даже из кавказских горцев. Всё это разделялось по степени преступлений, а следовательно, по числу лет, определенных за преступление. Надо полагать, что не было такого преступления, которое бы не имело здесь своего представителя. Главное основание всего острожного населения составляли ссыльнокаторжные разряда гражданского (сильнокаторжные , как наивно произносили сами арестанты). Это были преступники, совершенно лишенные всяких прав состояния, отрезанные ломти от общества, с проклейменным лицом для вечного свидетельства об их отвержении. Они присылались на работу на сроки от восьми до двенадцати лет и потом рассылались куда-нибудь по сибирским волостям в поселенцы. Были преступники и военного разряда, не лишенные прав состояния, как вообще в русских военных арестантских ротах. Присылались они на короткие сроки; по окончании же их поворачивались туда же, откуда пришли, в солдаты, в сибирские линейные батальоны. Многие из них почти тотчас же возвращались обратно в острог за вторичные важные преступления, но уже не на короткие сроки, а на двадцать лет. Этот разряд назывался «всегдашним». Но «всегдашние» всё еще не совершенно лишались всех прав состояния. Наконец, был еще один особый разряд самых страшных преступников, преимущественно военных, довольно многочисленный. Назывался он «особым отделением». Со всей Руси присылались сюда преступники. Они сами считали себя вечными и срока работ своих не знали. По закону им должно было удвоять и утроять рабочие уроки. Содержались они при остроге впредь до открытия в Сибири самых тяжких каторжных работ. «Вам на срок, а нам вдоль по каторге», — говорили они другим заключенным. Я слышал потом, что разряд этот уничтожен. Кроме того, уничтожен при нашей крепости и гражданский порядок, а заведена одна общая военно-арестантская рота. Разумеется, с этим вместе переменилось и начальство. Я описываю, стало быть, старину, дела давно минувшие и прошедшие... Давно уж это было; всё это снится мне теперь, как во сне. Помню, как я вошел в острог. Это было вечером, в декабре месяце. Уже смеркалось; народ возвращался с работы; готовились к поверке. Усатый унтер-офицер отворил мне наконец двери в этот странный дом, в котором я должен был пробыть столько лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле, я бы не мог иметь даже приблизительного понятия. Например, я бы никак не мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не буду один? На работе всегда под конвоем, дома с двумястами товарищей и ни разу, ни разу — один! Впрочем, к этому ли еще мне надо было привыкать! Были здесь убийцы невзначай и убийцы по ремеслу, разбойники и атаманы разбойников. Были просто мазурики и бродяги — промышленники по находным деньгам или по столевской части. Были и такие, про которых трудно было решить: за что бы, кажется, они могли прийти сюда? А между тем у всякого была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля. Вообще о былом своем они говорили мало, не любили рассказывать и, видимо, старались не думать о прошедшем. Я знал из них даже убийц до того веселых, до того никогда не задумывающихся, что можно было биться об заклад, что никогда совесть не сказала им никакого упрека. Но были и мрачные лица, почти всегда молчаливые. Вообще жизнь свою редко кто рассказывал, да и любопытство было не в моде, как-то не в обычае, не принято. Так разве, изредка, разговорится кто-нибудь от безделья, а другой хладнокровно и мрачно слушает. Никто здесь никого не мог удивить. «Мы — народ грамотный!» — говорили они часто, с каким-то странным самодовольствием. Помню, как однажды один разбойник, хмельной (в каторге иногда можно было напиться), начал рассказывать, как он зарезал пятилетнего мальчика, как он обманул его сначала игрушкой, завел куда-то в пустой сарай да там и зарезал. Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала как один человек, и разбойник принужден был замолчать; не от негодования закричала казарма, а так, потому что не надо было про это говорить, потому что говорить про это не принято. Замечу, кстати, что этот народ был действительно грамотный и даже не в переносном, а в буквальном смысле. Наверно, более половины из них умело читать и писать. В каком другом месте, где русский народ собирается в больших массах, отделите вы от него кучу в двести пятьдесят человек, из которых Половина была бы грамотных? Слышал я потом, кто-то стал выводить из подобных же данных, что грамотность губит народ. Это ошибка: тут совсем другие причины; хотя и нельзя не согласиться, что грамотность развивает в народе самонадеянность. Но ведь это вовсе не недостаток. Различались все разряды по платью: у одних половина куртки была темно-бурая, а другая серая, равно и на панталонах — одна нога серая, а другая темно-бурая. Один раз, на работе, девчонка-калашница, подошедшая к арестантам, долго всматривалась в меня и потом вдруг захохотала. «Фу, как не славно! — закричала она, — и серого сукна недостало, и черного сукна недостало!» Были и такие, у которых вся куртка была одного серого сукна, но только рукава были темно-бурые. Голова тоже брилась по-разному: у одних половина головы была выбрита вдоль черепа, у других поперек. С первого взгляда можно было заметить некоторую резкую общность во всем этом странном семействе; даже самые резкие, самые оригинальные личности, царившие над другими невольно, и те старались попасть в общий тон всего острога. Вообще же скажу, что весь этот народ, — за некоторыми немногими исключениями неистощимо-веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим презрением, — был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист. Способность ничему не удивляться была величайшею добродетелью. Все были помешаны на том, как наружно держать себя. Но нередко самый заносчивый вид с быстротою молнии сменялся на самый малодушный. Было несколько истинно сильных людей; те были просты и не кривлялись. Но странное дело: из этих настоящих сильных людей было несколько тщеславных до последней крайности, почти до болезни. Вообще тщеславие, наружность были на первом плане. Большинство было развращено и страшно исподлилось. Сплетни и пересуды были беспрерывные: это был ад, тьма кромешная. Но против внутренних уставов и принятых обычаев острога никто не смел восставать; все подчинялись. Бывали характеры резко выдающиеся, трудно, с усилием подчинявшиеся, но все-таки подчинявшиеся. Приходили в острог такие, которые уж слишком зарвались, слишком выскочили из мерки на воле, так что уж и преступления свои делали под конец как будто не сами собой, как будто сами не зная зачем, как будто в бреду, в чаду; часто из тщеславия, возбужденного в высочайшей степени. Но у нас их тотчас осаживали, несмотря на то что иные, до прибытия в острог, бывали ужасом целых селений и городов. Оглядываясь кругом, новичок скоро замечал, что он не туда попал, что здесь дивить уже некого, и неприметно смирялся и попадал в общий тон. Этот общий тон составлялся снаружи из какого-то особенного собственного достоинства, которым был проникнут чуть не каждый обитатель острога. Точно в самом деле звание каторжного, решеного, составляло какой-нибудь чин, да еще и почетный. Ни признаков стыда и раскаяния! Впрочем, было и какое-то наружное смирение, так сказать официальное, какое-то спокойное резонерство: «Мы погибший народ, — говорили они, — не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй ряды». — «Не слушался отца и матери, послушайся теперь барабанной шкуры». — «Не хотел шить золотом, теперь бей камни молотом». Всё это говорилось часто, и в виде нравоучения и в виде обыкновенных поговорок и присловий, но никогда серьезно. Всё это были только слова. Вряд ли хоть один из них сознавался внутренно в своей беззаконности. Попробуй кто не из каторжных упрекнуть арестанта его преступлением, выбранить его (хотя, впрочем, не в русском духе попрекать преступника) — ругательствам не будет конца. А какие были они все мастера ругаться! Ругались они утонченно, художественно. Ругательство возведено было у них в науку; старались взять не столько обидным словом, сколько обидным смыслом, духом, идеей — а это утонченнее, ядовитее. Беспрерывные ссоры еще более развивали между ними эту науку. Весь этот народ работал из-под палки, — следственно, он был праздный, следственно, развращался: если и не был прежде развращен, то в каторге развращался. Все они собрались сюда не своей волей; все они были друг другу чужие. «Черт трое лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу!» — говорили они про себя сами; а потому сплетни, интриги, бабьи наговоры, зависть, свара, злость были всегда на первом плане в этой кромешной жизни. Никакая баба не в состоянии была быть такой бабой, как некоторые из этих душегубцев. Повторяю, были и между ними люди сильные, характеры, привыкшие всю жизнь свою ломить и повелевать, закаленные, бесстрашные. Этих как-то невольно уважали; они же, с своей стороны, хотя часто и очень ревнивы были к своей славе, но вообще старались не быть другим в тягость, в пустые ругательства не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством, были рассудительны и почти всегда послушны начальству, — не из принципа послушания, не из сознания обязанностей, а так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды. Впрочем, с ними и поступали осторожно. Я помню, как одного из таких арестантов, человека бесстрашного и решительного, известного начальству своими зверскими наклонностями, за какое-то преступление позвали раз к наказанию. День был летний, пора нерабочая. Штаб-офицер, ближайший и непосредственный начальник острога, приехал сам в кордегардию, которая была у самых наших ворот, присутствовать при наказании. Этот майор был какое-то фатальное существо для арестантов; он довел их до того, что они его трепетали. Был он до безумия строг, «бросался на людей», как говорили каторжные. Всего более страшились они в нем его проницательного, рысьего взгляда, от которого нельзя было ничего утаить. Он видел как-то не глядя. Входя в острог, он уже знал, что делается на другом конце его. Арестанты звали его восьмиглазым. Его система была ложная. Он только озлоблял уже озлобленных людей своими бешеными, злыми поступками, и если б не было над ним коменданта, человека благородного и рассудительного, умерявшего иногда его дикие выходки, то он бы наделал больших бед своим управлением. Не понимаю, как мог он кончить благополучно; он вышел в отставку жив и здоров, хотя, впрочем, и был отдан под суд. Арестант побледнел, когда его кликнули. Обыкновенно он молча и решительно ложился под розги, молча терпел наказание и вставал после наказания как встрепанный, хладнокровно и философски смотря на приключившуюся неудачу. С ним, впрочем, поступали всегда осторожно. Но на этот раз он считал себя почему-то правым. Он побледнел и, тихонько от конвоя, успел сунуть в рукав острый английский сапожный нож. Ножи и всякие острые инструменты страшно запрещались в остроге. Обыски были частые, неожиданные и нешуточные, наказания жестокие; но так как трудно отыскать у вора, когда тот решится что-нибудь особенно спрятать, и так как ножи и инструменты были всегдашнею необходимостью в остроге, то, несмотря на обыски, они не переводились. А если и отбирались, то немедленно заводились новые. Вся каторга бросилась к забору и с замиранием сердца смотрела сквозь щели паль. Все знали, что Петров в этот раз не захочет лечь под розги и что майору пришел конец. Но в самую решительную минуту наш майор сел на дрожки и уехал, поручив исполнение экзекуции другому офицеру. «Сам бог спас!» — говорили потом арестанты. Что же касается до Петрова, он преспокойно вытерпел наказание. Его гнев прошел с отъездом майора. Арестант послушен и покорен до известной степени; но есть крайность, которую не надо переходить Кстати: ничего не может быть любопытнее этих странных вспышек нетерпения и строптивости. Часто человек терпит несколько лет, смиряется, выносит жесточайшие наказания и вдруг прорывается на какой-нибудь малости, на каком-нибудь пустяке, почти за ничто. На иной взгляд, можно даже назвать ею сумасшедшим; да так и делают. Я сказал уже, что в продолжение нескольких лет я не видал между этими людьми ни малейшего признака раскаяния, ни малейшей тягостной думы о своем преступлении и что большая часть из них внутренно считает себя совершенно правыми. Это факт. Конечно, тщеславие, дурные примеры, молодечество, ложный стыд во многом тому причиною. С другой стороны, кто может сказать, что выследил глубину этих погибших сердец и прочел в них сокровенное от всего света? Но ведь можно же было, во столько лет, хоть что-нибудь заметить, поймать, уловить в этих сердцах хоть какую-нибудь черту, которая бы свидетельствовала о внутренней тоске, о страдании. Но этого не было, положительно не было. Да, преступление, кажется, не может быть осмыслено с данных, готовых точек зрения, и философия его несколько потруднее, чем полагают. Конечно, остроги и система насильных работ не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие. В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие. Но я твердо уверен, что знаменитая келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет ее, пугает ее и потом нравственно иссохшую мумию, полусумасшедшего представляет как образец исправления и раскаяния. Конечно, преступник, восставший на общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым. К тому же он уже потерпел от него наказание, а чрез это почти считает себя очищенным, сквитавшимся. Можно судить, наконец, с таких точек зрения, что чуть ли не придется оправдать самого преступника. Но, несмотря на всевозможные точки зрения, всякий согласится, что есть такие преступления, которые всегда и везде, по всевозможным законам, с начала мира считаются бесспорными преступлениями и будут считаться такими до тех пор, покамест человек останется человеком. Только в остроге я слышал рассказы о самых страшных, о самых неестественных поступках, о самых чудовищных убийствах, рассказанные с самым неудержимым, с самым детски веселым смехом. Особенно не выходит у меня из памяти один отцеубийца. Он был из дворян, служил и был у своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и — сын убил его, жаждая наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал объявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. Весь этот месяц он провел самым развратным образом. Наконец, в его отсутствие, полиция нашла тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова была отрезана прочь, приставлена к туловищу, а под голову убийца подложил подушку. Он не сознался; был лишен дворянства, чина и сослан в работу на двадцать лет. Всё время, как я жил с ним, он был в превосходнейшем, в веселейшем расположении духа. Это был взбалмошный, легкомысленный, нерассудительный в высшей степени человек, хотя совсем не глупец. Я никогда не замечал в нем какой-нибудь особенной жестокости. Арестанты презирали его не за преступление, о котором не было и помину, а за дурь, а то, что не умел вести себя. В разговорах он иногда вспоминал о своем отце. Раз, говоря со мной о здоровом сложении, наследственном в их семействе, он прибавил: «Вот родитель мой , так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь». Такая зверская бесчувственность, разумеется, невозможна. Это феномен; тут какой-нибудь недостаток сложения, какое-нибудь телесное и нравственное уродство, еще не известное науке, а не просто преступление. Разумеется, я не верил этому преступлению. Но люди из его города, которые должны были знать все подробности его истории, рассказывали мне всё его дело. Факты были до того ясны, что невозможно было не верить. Арестанты слышали, как он кричал однажды ночью во сне: «Держи его, держи! Голову-то ему руби, голову, голову!..» Арестанты почти все говорили ночью и бредили. Ругательства, воровские слова, ножи, топоры чаще всего приходили им в бреду на язык. «Мы народ битый, — говорили они, — у нас нутро отбитое, оттого и кричим по ночам». Казенная каторжная крепостная работа была не занятием, а обязанностью: арестант отработывал свой урок или отбывал законные часы работы и шел в острог. На работу смотрели с ненавистью. Без своего особого, собственного занятия, которому бы он предан был всем умом, всем расчетом своим, человек в остроге не мог бы жить. Да и каким способом весь этот народ, развитой, сильно поживший и желавший жить, насильно сведенный сюда в одну кучу, насильно оторванный от общества и от нормальной жизни, мог бы ужиться здесь нормально и правильно, своей волей и охотой? От одной праздности здесь развились бы в нем такие преступные свойства, о которых он прежде не имел и понятия. Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, обращается в зверя. И потому каждый в остроге, вследствие естественной потребности и какого-то чувства самосохранения, имел свое мастерство и занятие. Длинный летний день почти весь наполнялся казенной работой; в короткую ночь едва было время выспаться. Но зимой арестант, по положению, как только смеркалось, уже должен быть заперт в остроге. Что же делать в длинные, скучные часы зимнего вечера? И потому почти каждая казарма, несмотря на запрет, обращалась в огромную мастерскую. Собственно труд, занятие не запрещались; но строго запрещалось иметь при себе, в остроге, инструменты, а без этого невозможна была работа. Но работали тихонько, и, кажется, начальство в иных случаях смотрело на это не очень пристально. Многие из арестантов приходили в острог ничего не зная, но учились у других и потом выходили на волю хорошими мастеровыми. Тут были и сапожники, и башмачники, и портные, и столяры, и слесаря, и резчики, и золотильщики. Был один еврей, Исай Бумштейн, ювелир, он же и ростовщик. Все они трудились и добывали копейку. Заказы работ добывались из города. Деньги есть чеканенная свобода, а потому для человека, лишенного совершенно свободы, они дороже вдесятеро. Если они только брякают у него в кармане, он уже вполовину утешен, хотя бы и не мог их тратить. Но деньги всегда и везде можно тратить, тем более что запрещенный плод вдвое слаще. А в каторге можно было даже иметь и вино. Трубки были строжайше запрещены, но все их курили. Деньги и табак спасали от цинготной и других болезней. Работа же спасала от преступлений: без работы арестанты поели бы друг друга, как пауки в стклянке. Несмотря на то, и работа и деньги запрещались. Нередко по ночам делались внезапные обыски, отбиралось всё запрещенное, и — как ни прятались деньги, а все-таки иногда попадались сыщикам. Вот отчасти почему они и не береглись, а вскорости пропивались; вот почему заводилось в остроге и вино. После каждого обыска виноватый, кроме того, что лишался всего своего состояния, бывал обыкновенно больно наказан. Но, после каждого обыска, тотчас же пополнялись недостатки, немедленно заводились новые вещи, и всё шло по-старому. И начальство знало об этом, и арестанты не роптали на наказания, хотя такая жизнь похожа была на жизнь поселившихся на горе Везувии. Кто не имел мастерства, промышлял другим образом. Были способы довольно оригинальные. Иные промышляли, например, одним перекупством, а продавались иногда такие вещи, что и в голову не могло бы прийти кому-нибудь за стенами острога не только покупать и продавать их, но даже считать вещами. Но каторга была очень бедна и чрезвычайно промышленна. Последняя тряпка была в цене и шла в какое-нибудь дело. По бедности же и деньги в остроге имели совершенно другую цену, чем на воле. За большой и сложный труд платилось грошами. Некоторые с успехом промышляли ростовщичеством. Арестант, замотавшийся или разорившийся, нес последние свои вещи ростовщику и получал от него несколько медных денег за ужасные проценты. Если он не выкупал эти вещи в срок, то они безотлагательно и безжалостно продавались; ростовщичество до того процветало, что принимались под заклад даже казенные смотровые вещи, как-то: казенное белье, сапожный товар и проч., — вещи, необходимые всякому арестанту во всякий момент. Но при таких закладах случался и другой оборот дела, не совсем, впрочем, неожиданный: заложивший и получивший деньги немедленно, без дальних разговоров, шел к старшему унтер-офицеру, ближайшему начальнику острога, доносил о закладе смотровых вещей, и они тотчас же отбирались у ростовщика обратно, даже без доклада высшему начальству. Любопытно, что при этом иногда дажс не было и ссоры: ростовщик молча и угрюмо возвращал что следовало и даже как будто сам ожидал, что так будет. Может быть, он не мог не сознаться в себе, что на месте закладчика и он бы так сделал. И потому если ругался иногда потом, то без всякой злобы, а так только, для очистки совести. Вообще все воровали друг у друга ужасно. Почти у каждого был свой сундук с замком, для хранения казенных вещей. Это позволялось; но сундуки не спасали. Я думаю, можно представить, какие были там искусные воры. У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге; он в тот же день мне сам сознался в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал. Были целовальники, торговавшие вином и быстро обогащавшиеся. Об этой продаже я скажу когда-нибудь особенно; она довольно замечательна. В остроге было много пришедших за контрабанду, и потому нечего удивляться, каким образом, при таких осмотрах и конвоях, в острог приносилось вино. Кстати: контрабанда, по характеру своему, какое-то особенное преступление. Можно ли, например, представить себе, что деньги, выгода, у иного контрабандиста играют второстепенную роль, стоят на втором плане? А между тем бывает именно так. Контрабандист работает по страсти, по призванию. Это отчасти поэт. Он рискует всем, идет на страшную опасность, хитрит, изобретает, выпутывается; иногда даже действует по какому-то вдохновению. Это страсть столь же сильная, как и картежная игра. Я знал в остроге одного арестанта, наружностью размера колоссального, но до того кроткого, тихого, смиренного, что нельзя было представить себе, каким образом он очутился в остроге. Он был до того незлобив и уживчив, что во всё время своего пребывания в остроге ни с кем не поссорился. Но он был с западной границы, пришел за контрабанду и, разумеется, не мог утерпеть и пустился проносить вино. Сколько раз его за это наказывали, и как он боялся розог! Да и самый пронос вина доставлял ему самые ничтожные доходы. От вина обогащался только один антрепренер. Чудак любил искусство для искусства. Он был плаксив как баба и сколько раз, бывало, после наказания; клялся и зарекался не носить контрабанды. С мужеством он преодолевал себя иногда по целому месяцу, но наконец все-таки не выдерживал... Благодаря этим-то личностям вино не оскудевало в остроге. Наконец, был еще одни доход, хотя не обогащавший арестантов, но постоянный и благодетельный. Это подаяние. Высший класс нашего общества не имеет понятия, как заботятся о «несчастных» купцы, мещане и весь народ наш. Подаяние бывает почти беспрерывное и почти всегда хлебом, сайками и калачами, гораздо реже деньгами. Без этих подаяний, во многих местах, арестантам, особенно подсудимым, которые содержатся гораздо строже решеных, было бы слишком трудно. Подаяние религиозно делится арестантами поровну. Если недостает на всех, то калачи разрезаются поровну, иногда даже на шесть частей, и каждый заключенный непременно получает себе свой кусок. Помню, как я в первый раз получил денежное подаяние. Это было скоро по прибытии моем в острог. Я возвращался с утренней работы один, с конвойным. Навстречу мне прошли мать и дочь, девочка лет десяти, хорошенькая, как ангельчик. Я уже видел их раз. Мать была солдатка, вдова. Ее муж, молодой солдат, был под судом и умер в госпитале, в арестантской палате, в то время, когда и я там лежал больной. Жена и дочь приходили к нему прощаться; обе ужасно плакали. Увидя меня, девочка закраснелась, пошептала что-то матери; та тотчас же остановилась, отыскала в узелке четверть копейки и дала ее девочке. Та бросилась бежать за мной... «На, „несчастный“, возьми Христа ради копеечку!» — кричала она, забегая вперед меня и суя мне в руки монетку. Я взял ее копеечку, и девочка возвратилась к матери совершенно довольная. Эту копеечку я долго берег у себя.

Параллельно с работой над «Униженными и оскорбленными» Достоевский продолжает «Записки из Мертвого дома». Появление их на страницах «Времени» было воспринято современниками как одно из крупнейших событий литературно-общественной жизни начала 60-х гг.

Героем-рассказчиком «Записок из Мертвого дома» автор по цензурным соображениям сделал Александра Петровича Горянчикова, осужденного на каторгу за убийство жены.

Но уже современники вполне закономерно восприняли образ героя «Записок» как автобиографический; выведя в предисловии фиктивную фигуру Горянчикова, автор позднее с ней не считался и открыто строил свой рассказ как рассказ о судьбе не уголовного, но политического преступника, насыщенный автобиографическими признаниями, размышлениями о лично передуманном и пережитом.

Но «Записки» — не просто автобиография, мемуары или серия документальных зарисовок, это выдающаяся по значению и уникальная по жанру книга о народной России, где при документальной точности рассказа обобщающий смысл пережитого извлечен из него мыслью и творческим воображением автора, сочетающего в себе гениального художника, психолога и публициста.

«Записки» построены в форме лишенного всяких внешних литературных прикрас, безыскусственного и сурово правдивого по тону рассказа о царской каторге. Он начинается с первого дня пребывания в остроге и заканчивается выходом героя на свободу.

В ходе повествования сжато очерчены главные моменты жизни арестантов — подневольный труд, беседы, забавы и развлечения в свободные часы, баня, больница, будни и праздники острога. Автор рисует все главные разряды каторжной администрации — от жестокого деспота и палача майора Кривцова до гуманных врачей, которые, рискуя собой, прячут бесчеловечно наказанных арестантов в госпитале и нередко спасают от смерти.

Все этоделает «Записки из Мертвого дома» важнейшим художественным документом, где яркими, незабываемыми чертами запечатлен ад царской каторги и всей стоящей за нею крепостнической социально-политической системы Николая I, на пышном фасаде которой красовались слова: «самодержавие», «православие» и «народность».

Но этим не исчерпывается социально-психологическая и нравственная проблематика «Записок», через которые проходят три особенно страстно и мучительно пережитые автором сквозные идеи. Первая из них — это идея народной России и ее больших возможностей.

Достоевский отвергает то романтико-мелодраматическое отношение к преступнику и преступному миру, под влиянием которого различные, несходные по своему физическому и нравственному облику представители его сливались в условной, обобщенной фигуре «благородного разбойника» или ходульного злодея. Не существует и не может существовать единого, раз навсегда данного «типа» преступника, — таков важнейший тезис «Записок».

Люди на каторге столь же индивидуальны, бесконечно разнообразны и непохожи друг на други, как повсюду. Унылое однообразие внешних форм жизни острога не стирает, но еще больше подчеркивает и выявляет различия между ними, обусловленные несходством условий их прошлой жизни, национальности, среды, воспитания, личного характера и психологии.

Отсюда — широкая и разнообразная галерея человеческих характеров, нарисованная в «Записках»: от доброго и кроткого дагестанского татарина Алея до веселого, ласкового и озорного Баклушина и «отчаявшихся» Орлова или Петрова, сильных, но искалеченных людей, из которых в других бытовых и социально-исторических условиях могли бы выйти смелые и талантливые народные вожаки вроде Пугачева, способные увлечь за собой массу.

Все это — в большинстве своем носители не худших, а лучших народных сил, бесплодно растраченных и погубленных из-за дурного и несправедливого устройства жизни.

Вторая важнейшая сквозная тема «Записок» — это тема разъединенности, трагической оторванности друг от друга в России верхов и низов, народа и интеллигенции, оторванности, которая также не могла исчезнуть в насильственно сравнявших их условиях каторги. И здесь герой и его товарищи навсегда остаются для людей из народа представителями другого, ненавистного им класса дворян-угнетателей.

Наконец, третьим важнейшим предметом размышлений для автора и его героя становится различное отношение к обитателям острога официально-государственной и народной России.

В то время как государство видит в них преступников, законно наказанных и не заслуживающих лучшей участи, крестьянская Россия, не снимая с них личной вины и ответственности за совершенное зло, смотрит на них не как на преступников, а как на своих «несчастных» братьев во человечестве, достойных сочувствияи сожаления, — и этот плебейский гуманизм народных масс, проявляющийся в отношении к каждому — пусть самому презренному — парии общества, Достоевский горячо и страстно противопоставляет эгоизму и черствости тюремной администрации и официальных верхов.

Одна из проблем, имеющих для творчества Достоевского принципиальное значение, впервые остро полемически заявленная в «Записках», — проблема «среды». Как все крупные писатели-реалисты XIX в., Достоевский признавал громадное значение социальных и культурно-исторических условий места и времени, всей нравственной и психологической атмосферы внешнего мира, определяющих характер человека, его сокровенные мысли и поступки.

Но вместе с тем он страстно и убежденно восставал против фаталистического представления о среде как об инстанции, апелляция к которой позволяет оправдать поведение человека ее влиянием и тем самым снять с него нравственную ответственность за его мысли и поступки.

Каковы бы ни были «среда» и ее влияние, последней инстанцией, определяющей то или иное решение человеком основных вопросов его бытия, остается — по Достоевскому — сам человек, его нравственное «я», полуинстинктивно или сознательно живущее в человеческой личности. Влияние среды не освобождает человека от нравственной ответственности перед другими людьми, перед миром.

Попытка снять с него ответственность представляет софизм буржуазной юриспруденции, созданный для прикрытия нечистой совести или для оправдания преступлений сильных мира сего, — таково одно из коренных убеждений Достоевского, нашедшее глубокое художественное выражение в каждом из его романов 60—70-х гг.

В 1862—1863 гг. Достоевский впервые ездил за границу, посетил Париж, Лондон, Италию. В Лондоне 4 (16) июля 1862 г. произошло его свидание с Герценом, во время которого они, судя по записи в дневнике лондонского изгнанника, беседовали на волновавшую их обоих тему о будущем России и Европы, в подходе к которой между ними обнаружились и существенные различия, и точки соприкосновения.

Отражением первой заграничной поездки Достоевского и мысленно продолженного по возвращении диалога с Герценом стали «Зимние заметки о летних впечатлениях» (1863), где капиталистическая цивилизация уподоблена новому бесчеловечному царству Ваала.

В центральной части «Заметок» — «Опыте о буржуа» — писатель с глубоким сарказмом характеризует духовную и нравственную эволюцию французского «третьего сословия», которая привела его от возвышенных устремлений эпохи Великой французской революции XVIII в. к трусливому прозябанию под сенью империи Наполеона III.

Скептически оценивая возможности установления социалистического строя на Западе, где все классы, в том числе работники, — «собственники» и где поэтому, с точки зрения писателя, отсутствуют необходимые реальные предпосылки для осуществленияидеала братского отношения людей друг к другу, Достоевский связывает свои надежды на грядущее человеческое единение с русским народом, утверждая в качестве высшего этического идеала способность личности свободно, без насилия над собой расширить свое «я» до братского сочувствия другим людям и добровольного, любовного служения им.

Гневно-саркастические размышления о буржуазной цивилизации в «Зимних заметках о летних впечатлениях» можно охарактеризовать как историко-социологические «пролегомены», предваряющие проблематику пяти великих романов Достоевского. Другим — философским — прологом к ним, по верному определению известного советского исследователя Достоевского А. С. Долинина, были и «Записки из подполья» (1864).

В «Записках из подполья» Достоевский делает предметом психологического исследования душу современного человека-индивидуалиста, до предела сгущая действие во времени и пространстве и заставляя своего героя в течение нескольких часов пережить все возможные фазы унижения, горделивого самоупоения и страдания, для того чтобы продемонстрировать читателю скорбный итог этого беспощадного философско-психологического эксперимента.

В отличие от своих многочисленных предшественников Достоевский избирает в качестве объекта анализа не величественного «титана»-индивидуалиста, не Мельмота, Фауста или Демона, но заурядного русского чиновника, душе которого новая эпоха открыла противоречия, сомнения и соблазны, аналогичные тем, которые раньше были уделом немногих избранных «аристократов духа».

Ничтожный плебей в обществе своих школьных друзей-аристократов, герой «Записок» высоко поднимается над ними в горделивом, свободном и раскованном полете мысли, отвергая все общеобязательные социально-этические нормы, которые он считает досадными и ненужными помехами, стесняющими человека и мешающими его освобождению.

В опьянении открывшейся ему безграничной свободой духовного самопроявления он готов признать единственным законом для себя и для всего мира свой личный каприз, отказ от осуществления которого уподобляет его ничтожному «штифтику» или фортепьянной клавише, приводимой в действие чужой рукой.

В такой момент самая природа представляется герою «Записок» глухой стеной, воздвигнутой на пути саморазвертывания и самоосуществления свободного человека, а светлые «хрустальные дворцы» западноевропейских и русских просветителей и социалистов, в том числе Чернышевского, — всего лишь новой разновидностью тюрьмы.

Но, как показывает автор во второй части «Записок», тот же герой, который в горделивых мечтах уподоблялсебя новому Нерону, спокойно взирающему на горящий Рим и людей, распростертых у его ног, оказывается перед лицом жизни всего лишь слабым человеком, который мучительно страдает от своего одиночества и больше всего на свете нуждается в участии и братстве.

Его горделивые «ницшеанские» (до Ницше) притязания и мечты — лишь маска, под которой скрывается больная, израненная бесконечными унижениями человеческая душа, нуждающаяся в любви и сострадании другого человека и во весь голос взывающая о помощи.

Найденной в работе над «Записками» формой интеллектуальной повести-парадокса, где переломный, трагический момент человеческой жизни и пережитое под его влиянием внезапное духовное потрясение как бы «переворачивают» героя-индивидуалиста, снимая с его сознания пелену и открывая — хотя бы смутно — не угаданную прежде истину «живой жизни», Достоевский воспользовался в работе над такими своими позднейшими шедеврами 70-х гг., как «Кроткая» (1876) и «Сон смешного человека» (1877).

В «мертвом доме» Достоевский столкнулся с тем, с чем на двадцать-тридцать лет позже встретились многие из участников «хождения в народ» 70—80-х гг. Он пришел на каторгу, сознавая себя носителем идей обновления человечества, борцом за его освобождение.

Но люди из народа, с которыми он вместе оказался в остроге, — об этом писатель рассказал в «Записках из Мертвого дома» — не признали его своим, увидели в нем «барина», «чужого». Здесь — исток трагических общественных и нравственных исканий Достоевского 60—70-х гг.

Из нравственной коллизии, в которой оказался Достоевский, были возможны разные исходы. Один — тот, к которому склонились народнические революционеры 70-х гг. Главным двигателем истории они признали не народ, а критически мыслящую личность, которая должна своим активным действием и инициативой дать толчок мысли и воле народа, пробудить его от исторической апатии и спячки.

Достоевский извлек из сходной коллизии противоположный вывод. Его поразила не слабость народа, а присутствие в нем своей, особой силы и правды. Народ — не «чистая доска», на которой интеллигенция имеет право писать свои письмена. Народ — не объект, а субъект истории. Он обладает своим слагавшимся веками мировоззрением, своим — выстраданным им — взглядом на вещи.

Без чуткого, внимательного отношения к ним, без опоры на историческое и нравственное самосознание народа невозможно сколько-нибудь глубокое преобразование жизни. Таков вывод, который отныне стал краеугольным камнем мировоззрения Достоевского.

После знакомства с обитателями «мертвого дома» Достоевский отказывается верить, что человеческая масса — пассивный материал, всего лишь объект для «манипуляций» со стороны различного рода — пусть даже самых благородных и бескорыстных по своим целям — утопистов и благодетелей человечества».

Народ — не мертвый рычаг для приложения сил отдельных более развитых или «сильных» личностей, а самостоятельный организм, историческая сила, одаренная умом и высоким нравственным сознанием. И любая попытка навязать людям идеалы, не опирающиеся на глубинные слои сознания народа с его глубокой совестливостью, потребностью в общественной правде, заводит личность в порочный круг, казнит ее нравственной пыткой и муками совести — таков вывод, который Достоевский сделал из опыта поражения петрашевцев и западноевропейской революции 1848—1849 гг.

Этот новый круг размышлений Достоевского определил особенности не только идейной проблематики, но и художественной структуры его романов, созданных в 60—70-х гг.

Уже в ранних повестях и романах Достоевского герои погружены в атмосферу Петербурга, действуют на фоне тщательно обрисованной социальной обстановки, сталкиваются с людьми, принадлежащими к различным и даже противоположным общественным слоям.

И все же темы нации и народа как особые, самостоятельные темы в том широком их философско-историческом звучании, в каком мы встречаем их у Пушкина, Лермонтова или Гоголя, в творчестве Достоевского 40-х гг. еще отсутствуют.

Лишь в «Хозяйке» и начальных главах «Неточки Незвановой», где рассказывается история отчима Неточки, музыканта Егора Ефимова, можно найти первые робкие подступы к постановке этих тем, столь важных для последующего творчества писателя.

В «Записках из Мертвого дома» дело обстоит принципиально иначе. Проблема взаимоотношений героя — представителя образованного меньшинства — не просто с отдельными людьми из народной среды, но с народом, рассматриваемым в качестве главной силы исторической жизни страны, в качестве выразителя важнейших черт национального характера и основы всей жизни нации, выдвинута здесь Достоевским на первый план. Она образует тот стержень, который скрепляет субъективные впечатления и размышления рассказчика с объективным авторским анализом его судьбы.

Принцип изображения и анализа индивидуальной психологии и судеб центральных персонажей в соотнесении с психологией, моральным сознанием, судьбами нации и народа был тем важнейшим завоеванием, которое со времен «Записок из Мертвого дома» прочно вошло в художественную систему Достоевского-романиста, становится одним из определяющих элементов этой системы. Дальнейшее развитие он получил в романе «Преступление и наказание» (1866).

Сопоставляя здесь и в каждом из последующих романов идеи и переживания главного героя с моральным сознанием народных масс, исходя из свойственного ему понимания народности как из основного критерия при оценке психологии и судьбы главных персонажей, Достоевский подходил к освещению психологии и идеалов народа во многом односторонне, так как в отличие от революционных демократов не видел (а отчасти и не желал видеть) тех изменений в психологии и настроениях народных масс, которые совершались у него на глазах.

Поэтому в его произведениях, написанных после «Записок из Мертвого дома», люди из народа выступают неизменно в одной и той же роли — носителей идеалов любви и смирения, нравственной стойкости в нужде и страданиях. Реалистическое изображение всей действительной исторической сложности жизни народа и народных характеров пореформенной эпохи, учитывающее борьбу противоположных тенденций в народной жизни, стихийное пробуждение части народных масс, переход их к сознательной борьбе с угнетателями, не было доступно Достоевскому.

Убеждение в неизменности и постоянстве основных свойств народного характера (которыми Достоевский считал братское чувство к каждому страдающему человеку, смирение и всепрощение) нередко заслоняло от великого русского романиста картину народной жизни с ее реальными историческими тенденциями и противоречиями.

И все же принцип анализа и оценки идей и поступков героев первого плана в неразрывном единстве с анализом идей и морального чувства народных масс явился громадным художественным достижением Достоевского-романиста, без которого не было бы возможным появление таких шедевров как «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы».

Принцип оценки героя и его умственных исканий на фоне народной жизни, в сопоставлении с практическим жизненным опытом и идеалами народа объединяет Достоевского с Тургеневым, Толстым и другими великими русскими романистами его эпохи, каждый из которых творчески, в соответствии с индивидуальными особенностями дарования и своеобразием художественной системы развивал в своих романах этот важнейший эстетический принцип русского реалистического искусства, открытый Пушкиным и Гоголем.

История русской литературы: в 4 томах / Под редакцией Н.И. Пруцкова и других - Л., 1980-1983 гг.

История создания

Повесть носит документальный характер и знакомит читателя с бытом заключённых преступников в Сибири второй половины XIX века. Писатель художественно осмыслил всё увиденное и пережитое за четыре года каторги (с по ), будучи сосланным туда по делу петрашевцев . Произведение создавалось с по года, первые главы были опубликованы в журнале «Время ».

Сюжет

Изложение ведётся от лица главного героя, Александра Петровича Горянчикова, дворянина, оказавшегося на каторге сроком на 10 лет за убийство жены. Убив жену из ревности, Александр Петрович сам признался в убийстве, а отбыв каторгу , оборвал все связи с родственниками и остался на поселении в сибирском городе К., ведя замкнутый образ жизни и зарабатывая на жизнь репетиторством. Одним из немногих развлечением его остается чтение и литературные зарисовки о каторге . Собственно «заживо Мёртвым домом», давшим название повести, автор называет острог , где каторжане отбывают заключение, а свои записи - «Сцены из мертвого дома».

Персонажи

  • Горянчиков Александр Петрович - главный герой повести, от лица которого ведётся рассказ.
  • Аким Акимыч - один из четырёх бывших дворян , товарищ Горянчикова, старший арестант по казарме. Осуждён на 12 лет, за расстрел кавказского князька, зажегшего его крепость. Крайне педантичный и до глупости благонравный человек.
  • Газин - каторжник-целовальник , торговец вином, татарин, самый сильный каторжанин в остроге .
  • Сироткин - бывший рекрут , 23 года, попавший на каторгу за убийство командира.
  • Дутов - бывший солдат, бросившийся на караульного офицера, чтобы отдалить наказание (прогон сквозь строй) и получивший ещё больший срок.
  • Орлов - убийца, обладающий сильной волей, совершенно бесстрашный перед наказаниями и испытаниями.
  • Нурра - горец, лезгин, весёлый, нетерпимый к воровству, пьянству, набожен, любимец каторжан.
  • Алей - дагестанец, 22 года, попавший на каторгу со старшими братьями за нападение на армянского купца. Сосед по нарам Горянчикова, близко сошедшегося с ним и научившего Алея читать и писать по-русски.
  • Исай Фомич - еврей, попавший на каторгу за убийство. Ростовщик и ювелир. Был в дружеских отношениях с Горянчиковым.
  • Осип - контрабандист , возводивший контрабанду в ранг искусства, в остроге проносил вино. Панически боялся наказаний и много раз зарекался заниматься проносом, однако всё равно срывался. Большую часть времени работал поваром, за деньги арестантов готовя отдельную (не казённую) еду (в том числе и Горянчикову).
  • Сушилов - арестант, поменявшийся именем на этапе с другим заключённым: за рубль серебром и красную рубаху сменивший поселение на вечную каторгу . Прислуживал Горянчикову.
  • А-в - один из четырёх дворян . Получил 10 лет каторги за ложный донос, на котором хотел заработать денег. Каторга не привела его к раскаянию, а развратила, превратив в доносчика и подлеца. Автор использует этого персонажа для изображения полного морального падения человека. Один из участников побега.
  • Настасья Ивановна - вдова, бескорыстно заботящаяся об каторжанах.
  • Петров - бывший солдат, попал на каторгу, заколов полковника на ученьях, за то, что тот его несправедливо ударил. Характеризуется как самый решительный каторжанин. Симпатизировал Горянчикову, но относился к нему как к несамостоятельному человеку, диковинке острога .
  • Баклушин - попал на каторгу за убийство немца, сосватавшего его невесту. Организатор театра в остроге .
  • Лучка - украинец, попал на каторгу за убийство шести человек, уже в заключение убил начальника тюрьмы.
  • Устьянцев - бывший солдат, чтобы избежать наказания выпил вина, настоянного на чае, чтобы вызывать чахотку , от которой впоследствии скончался.
  • Михайлов - каторжанин, умерший в военном госпитале от чахотки .
  • Жеребятников - поручик , экзекутор с садистскими наклонностями.
  • Смекалов - поручик , экзекутор, имевший популярность среди каторжан.
  • Шишков - арестант, попавший на каторгу за убийство жены (рассказ «Акулькин муж»).
  • Куликов - цыган, конокрад, острожный ветеринар . Один из участников побега.
  • Елкин - сибиряк, попавший в каторгу за фальшивомонетничество . Острожный ветеринар , быстро отобравший у Куликова его практику.
  • В повести фигурирует безымянный четвёртый дворянин, легкомысленный, взбалмошный, нерассудительный и нежестокий человек, ложно обвинённый в убийстве отца, оправданный и освобождённый от каторги лишь через десять лет. Прототип Дмитрия из романа Братья Карамазовы .

Часть первая

  • I. Мертвый дом
  • II. Первые впечатления
  • III. Первые впечатления
  • IV. Первые впечатления
  • V. Первый месяц
  • VI. Первый месяц
  • VII. Новые знакомства. Петров
  • VIII. Решительные люди. Лучка
  • IX. Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина
  • X. Праздник рождества Христрова
  • XI. Представление

Часть вторая

  • I. Госпиталь
  • II. Продолжение
  • III. Продолжение
  • IV. Акулькин муж. Рассказ
  • V. Летняя пара
  • VI. Каторжные животные
  • VII. Претензия
  • VIII. Товарищи
  • IX. Побег
  • X. Выход из каторги

Ссылки


Wikimedia Foundation . 2010 .

Смотреть что такое "Записки из мертвого дома" в других словарях:

    - «ЗАПИСКИ ИЗ МЕРТВОГО ДОМА», Россия, REN TV, 1997, цв., 36 мин. Документальный фильм. Фильм исповедь о жителях острова Огненный, близ Вологды. Помилованные убийцы сто пятьдесят «смертников», для которых высшая мера наказания Указом Президента… … Энциклопедия кино

    Записки из Мёртвого дома … Википедия

    Писатель, родился 30 октября 1821 г. в Москве, умер 29 января 1881 г., в Петербурге. Отец его, Михаил Андреевич, женатый на дочери купца, Марье Федоровне Нечаевой, занимал место штаб лекаря в Мариинской больнице для бедных. Занятый в больнице и… … Большая биографическая энциклопедия

    Знаменитый романист, род. 30 окт. 1821 г. в Москве, в здании Марьинской больницы, где отец его служил штаб лекарем. Мать, урожденная Нечаева, происходила из московского купечества (из семьи, по видимому, интеллигентной). Семья Д. была… …

    История русской литературы для удобства обозрения основных явлений ее развития может быть разделена на три периода: I от первых памятников до татарского ига; II до конца XVII века; III до нашего времени. В действительности эти периоды резко не… … Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

Впечатление о реалиях тюремной или каторжной жизни – достаточно распространенная тематика в русской литературе как в поэзии, так и в прозе. Литературные шедевры, в которых воплощены картины жизни заключенных, принадлежат перу Александра Солженицына, Антона Чехова и других великих русских писателей. Одним из первых открыть читателю картины другого, неизведанного обычным людям мира тюрьмы, с его законами и правилами, специфической речью, своей социальной иерархией осмелился мастер психологического реализма – Федор Михайлович Достоевский.

Хотя произведение относится к раннему творчеству великого писателя, когда он еще оттачивал свое прозаическое мастерство, в повести уже чувствуются попытки психологического анализа состояния человека, находящегося в критических условиях жизни. Достоевский не просто воссоздает реалии тюремной действительности, автор методом аналитического отображения исследует впечатления людей от нахождения в остроге, их физическое и психологическое состояние, влияние каторги на индивидуальную оценку и самообладание героев.

Анализ произведения

Интересен жанр произведения. В академической критике жанр его определяют как повесть в двух частях. Однако сам автор назвал его записками, то есть жанром, близким к мемуарно-эпистолярному. Воспоминания автора – это не размышления о своей судьбе или событиях из собственной жизни. «Записки из Мертвого дома» – это документальное воссоздание картин тюремной действительности, которые стали результатом осмысления увиденного и услышанного за четыре года, проведенных Ф.М. Достоевским на каторге в Омске.

Стиль повести

«Записки из Мертвого дома» Достоевского представляют собой повествование в повествовании. Во введении речь ведется от лица безымянного автора, который повествует о неком человеке – дворянине Александре Петровиче Горянчикове.

Из слов автора читателю становится известным, что Горянчиков – человек лет 35-ти доживает свой век в небольшом сибирском городке К. За убийство собственной жены, Александр был приговорен к 10 годам каторжных работ, после которых живет на поселении в Сибири.

Однажды повествователь, проезжая мимо дома Александра, увидел свет и понял, что бывший заключенный что-то пишет. Несколько позже рассказчик узнал о его смерти, а хозяйка квартиры отдала ему бумаги покойного, среди которых была тетрадка с описанием тюремных воспоминаний. Свое творение Горянчиков назвал «Сцены из Мертвого дома». Дальнейшие элементы композиции произведения представляют 10 глав, раскрывающие реалии лагерной жизни, повествование в которых ведется от лица Александра Петровича.

Система персонажей произведения достаточно разнообразна. Однако «системой» в истинном значении этого термина ее назвать нельзя. Персонажи появляются и исчезают вне сюжетной структуры и логики повествования. Герои произведения – это все те, кто окружает заключенного Горянчикова: соседи по бараку, другие заключенные, работники лазарета, надзиратели, военные, жители города. Понемногу рассказчик знакомит читателя с некоторыми заключенными или персоналом лагеря, как бы невзначай повествуя о них. Существуют доказательства реального существования некоторых персонажей, чьи имена были несколько изменены Достоевским.

Главным героем художественно-документального произведения является Александр Петрович Горянчиков, от чьего лица ведется повествование. Его глазами читатель видит картины лагерной жизни. Через призму его отношения воспринимаются персонажи окружающих каторжников, а по окончании его срока заключения обрывается повесть. Из повествования мы больше узнаем о других, нежели об Александре Петровиче. Ведь по сути, что читатель знает о нем? Горянчиков был осужден за убийство жены из ревности и приговорен к каторге на 10 лет. В начале повести герою 35 лет. Спустя три месяца он умирает. Достоевский не акцентирует максимальное внимание на образе Александра Петровича, так как в повести есть два более глубоких и важных образа, которые сложно назвать героями.

В основе произведения образ российского лагеря для каторжников. Автор подробно описывает быт и околицы лагеря, его устав и распорядок жизни в нем. Рассказчик размышляет о том, как и почему люди оказываются там. Кто-то преднамеренно совершает преступление с целью уйти от мирской жизни. Многие из заключенных – настоящие преступники: воры, аферисты, убийцы. А кто-то совершает преступление, защищая свое достоинство или честь своих близких, например, дочери или сестры. Есть среди заключенных и неугодные современной автору власти элементы, то есть политические заключенные. Александру Петровичу непонятно, как можно их объединить все их вместе и наказывать практически одинаково.

Достоевский дает имя образу лагеря устами Горянчикова – Мертвый дом. Этот аллегорический образ раскрывает отношение автора к одному из главных образов. Мертвый дом – то место, где люди не живут, а существуют в ожидании жизни. Где-то глубоко в душе, пряча от насмешек других заключенных, лелеют надежду о свободной полноценной жизни. А некоторые лишены даже ее.

Главным образом произведения, без сомнения, является русский народ, во всем своем разнообразии. Автор показывает различные слои русских по национальности людей, а также поляков, украинцев, татар, чеченцев, которых в Мертвом доме объединила одна судьба.

Главная идея повести

Места лишения свободы, особенно на отечественном грунте, представляют собой особый мир, закрытый и неведомый другим людям. Живя обычной мирской жизнью, мало кто задумывается о том, каково это место содержания преступников, заключение которых сопровождается нечеловеческими физическими нагрузками. Пожалуй, лишь тот, кто побывал в Мертвом доме, имеет представление об этом месте. Достоевский с 1954 по 1954 года находился в каторжном заключении. Писатель поставил перед собой цель – показать все особенности Мертвого дома глазами заключенного, что и стало основной идеей документальной повести.

Сначала Достоевского ужасала мысль о том, среди какого контингента он находится. Но склонность к психологическому анализу личности привела его к наблюдениям за людьми, их состоянием, реакциями, поступками. В первом письме по выходу из острога Федор Михайлович писал брату, что четыре года, проведенные среди реальных преступников и невинно осужденных людей, он не потерял даром. Пусть он не узнал России, зато русский народ он узнал хорошо. Настолько хорошо, как его, быть может, не узнал никто. Еще одной идеей произведения является отражение состояния заключенного.

«Записки из Мёртвого дома» обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал наглядно до «Мёртвого дома», – писал Достоевский в 1863 году. Но поскольку тема «Записок из Мёртвого дома» гораздо шире и касается многих общих вопросов народной жизни, то оценки произведения только со стороны изображения острога впоследствии стали огорчать писателя. Среди черновых заметок Достоевского, относящихся к 1876 году, находим такую: «В критике «Записки из Мёртвого дома» значат, что Достоевский облачал остроги, но теперь оно устарело. Так говорили в книжном магазине, предлагая другое, ближайшее обличение острогов».

Внимание мемуариста в «Записках из Мёртвого дома» сосредоточено не столько на собственных переживаниях, сколько на жизни и характерах окружающих Подобно Ивану Петровичу в «Униженных и оскорбленных », Горянчиков почти целиком занят судьбами других людей, его повествование преследует одну цель: «Представить весь наш острог и все, что я прожил в эти годы, в одной наглядной и яркой картине». Каждая глава, будучи частью целого, представляет собой совершенно законченное произведение, посвященное, как и вся книга, общей жизни острога. Этой основной задаче подчинено и изображение отдельных характеров.

В повести много массовых сцен. Стремление Достоевского сделать центром внимания не индивидуальные характеристики, а общую жизнь массы людей создает эпический стиль «Записок из Мёртвого дома».

Ф. М. Достоевский. Записки из мертвого дома (часть 1). Аудиокнига

Тема произведения выходит далеко за пределы сибирской каторги. Рассказывая истории арестантов или просто размышляя о нравах острога, Достоевский обращается к причинам преступлений, совершенных там, на «воле». И всякий раз при сравнении вольных и каторжных выходит, что разница не так уж велика, что «люди везде люди», что и каторжники живут по тем же общим законам, точнее сказать, что и вольные люди живут по законам каторжным. Не случайно поэтому иные преступления даже специально совершаются с целью попасть в острог «и там избавиться от несравненно более каторжной жизни на воле».

Устанавливая сходные черты между жизнью каторжной и «вольной», Достоевский касается прежде всего самых главных социальных вопросов: об отношении народа к дворянам и администрации, о роли денег, о роли труда и т. д. Как это было видно из первого письма Достоевского по выходе из острога, его глубоко потрясло враждебное отношение арестантов к каторжникам из дворян. В «Записках из Мёртвого дома» это широко показано и социально объяснено: «Да-с, дворян они не любят, особенно политических... Во-первых, вы и народ другой, на них непохожий, а во-вторых, они все прежде были или помещичьи, или военного звания. Сами посудите, могут ли они вас полюбить-с?»

Особенно выразительна в этом отношении глава «Претензия». Характерно, что, несмотря на всю тяжесть своего положения как дворянина, рассказчик понимает и целиком оправдывает ненависть арестантов к дворянам, которые, выйдя из острога, опять перейдут во враждебное народу сословие. Эти же чувства проявляются и в отношении простонародья к администрации, ко всему официальному. Даже к докторам госпиталя арестанты относились с предубеждением, «потому что лекаря все-таки господа».

С замечательным мастерством созданы в «Записках из Мёртвого дома» образы людей из народа. Это чаще всего натуры сильные и цельные, тесно спаянные со своей средой, чуждые интеллигентской рефлексии. Именно потому, что в прежней своей жизни эти люди были придавлены и унижены, потому что на преступления их чаще всего толкали социальные причины, в душе их нет раскаяния, а есть лишь твердое сознание своего права.

Достоевский убежден, что прекрасные природные качества людей, заключенных в остроге, в других условиях могли бы развиться совершенно иначе, найти себе другое применение. Гневным обвинением всему общественному укладу звучат слова Достоевского о том, что в остроге оказались лучшие люди из народа: «Погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват? То-то, кто виноват?»

Однако положительными героями Достоевский рисует не бунтарей, а смиренников, он даже утверждает, что бунтарские настроения постепенно угасают в остроге. Любимыми героями Достоевского в «Записках из Мёртвого дома» становятся тихий и ласковый юноша Алей, добрая вдова Настасья Ивановна, старик старообрядец, решивший пострадать за веру. Говоря, например, о Настасье Ивановне, Достоевский, не называя имен, полемизирует с теорией разумного эгоизма Чернышевского : «Говорят иные (я слышал и читал это), что высочайшая любовь к ближнему есть в то же время и величайший эгоизм. Уж в чем тут-то был эгоизм, – никак не пойму».

В «Записках из Мёртвого дома» впервые сформировался тот нравственный идеал Достоевского, который он потом не уставал пропагандировать, выдавая его за идеал народный. Личная честность и благородство, религиозное смирение и деятельная любовь – вот главные черты, которыми наделяет Достоевский своих излюбленных героев. Создавая впоследствии князя Мышкина («Идиот »), Алешу («Братья Карамазовы »), он в сущности развивал тенденции, заложенные еще в «Записках из Мёртвого дома». Эти тенденции, роднящие «Записки» с творчеством «позднего» Достоевского, не могли еще быть замечены критикой шестидесятых годов, но после всех последующих произведений писателя они стали очевидны. Характерно, что на эту сторону «Записок из Мёртвого дома» обратил особенное внимание Л. Н. Толстой , подчеркнувший, что здесь Достоевский близок к его собственным убеждениям. В письме к Страхову от 26 сентября 1880 г. он писал: «На днях нездоровилось, и я читал «Мёртвый дом». Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина . Не тон, а точка зрения удивительна: искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю».

Выбор редакции
Между подлежащим (группой подлежащего) и сказуемым (группой сказуемого) из всех знаков препинания употребляется только тире. ставится на...

В русском языке существуют особенные части речи, примыкающие к существительному или глаголу. Некоторые языковеды считают их особыми...

Задумывались ли вы о том, что в русском алфавите есть буквы, которых вполне можно было бы обойтись? Зачем же они нужны?Ъ и ЬТвердый и...

Задумывались ли вы о том, что в русском алфавите есть буквы, которых вполне можно было бы обойтись? Зачем же они нужны? Ъ и Ь Твердый и...
Наршараб – это кисло-сладкий гранатовый соус – один из знаменитых ингредиентов кавказской кулинарии. Он легко станет любимым продуктом и...
Пикантную закуску можно приготовить для праздника или встречи гостей. Приготовление: Отрежьте ножки от шляпок, посолите их и обжарьте на...
Иметь много денег – приятно. Но к чему снятся деньги? К чему снится мелочь? Стоит разобраться. К чему снится мелочь – основное...
Этот способ приготовления болгарского перца давным-давно привезла моя мама из Молдавии - так тогда называлась Молдова, входящая в состав...
Ароматные сладкие перцы, запечённые в духовке, а потом протушенные с соусом. Вкуснейший овощной гимн лету!Европейская Ингредиенты 1 кг...