Достоевский «Записки из подполья» – анализ. «Записки из подполья». О природе зла


Федор Достоевский

ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ

Часть I

ПОДПОЛЬЕ

Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу «нагадить» тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит!

Я уже давно так живу - лет двадцать. Теперь мне сорок. Я прежде служил, а теперь не служу. Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить. (Плохая острота; но я ее не вычеркну. Я ее написал, думая, что выйдет очень остро; а теперь, как увидел сам, что хотел только гнусно пофорсить, - нарочно не вычеркну!) Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, - я зубами на них скрежетал и чувствовал неумолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большею частию все был народ робкий: известно - просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь. Впрочем, это случилось еще в моей молодости. Но знаете ли, господа, в чем состоял главный пункт моей злости? Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьев пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена у рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь, хоть уж, наверно, потом буду вам на себя скрежетать зубами и от стыда несколько месяцев страдать бессонницей. Таков уж мой обычай.

Это я наврал про себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу. Они мучили меня до стыда; до конвульсий меня доводили и - надоели мне наконец, как надоели! Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь в чем-то перед вами раскаиваюсь, что я в чем-то у вас прощенья прошу?.. Я уверен, что вам это кажется… А впрочем, уверяю вас, что мне все равно, если и кажется…

Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своем углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьезно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак. Да-с, умный человек девятнадцатого столетия должен и нравственно обязан быть существом по преимуществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель, - существом по преимуществу ограниченным. Это сорокалетнее мое убеждение. Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет - это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно! Кто живет дольше сорока лет, - отвечайте искренно, честно? Я вам скажу, кто живет: дураки и негодяи живут. Я всем старцам это в глаза скажу, всем этим почтенным старцам, всем этим сребровласым и благоухающим старцам! Всему свету в глаза скажу! Я имею право так говорить, потому что сам до шестидесяти лет доживу. До семидесяти лет проживу! До восьмидесяти лет проживу!.. Постойте! Дайте дух перевести…

Наверно, вы думаете, господа, что я вас смешить хочу? Ошиблись и в этом. Я вовсе не такой развеселый человек, как вам кажется или как вам, может быть, кажется; впрочем, если вы, раздраженные всей этой болтовней (а я уже чувствую, что вы раздражены), вздумаете спросить меня: кто ж я таков именно? - то я вам отвечу: я один коллежский асессор. Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдаленных моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу. Я и прежде жил в этом углу, но теперь я поселился в этом углу. Комната моя дрянная, скверная, на краю города. Служанка моя - деревенская баба, старая, злая от глупости, и от нее к тому же всегда скверно пахнет. Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить. Я все это знаю, лучше всех этих опытных и премудрых советчиков и покивателей {1} знаю. Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду… Эх! да ведь это совершенно все равно - выеду я иль не выеду.

А впрочем: о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?

Ответ: о себе.

Ну так и я буду говорить о себе.

Мне теперь хочется рассказать вам, господа, желается иль не желается вам это слышать, почему я даже и насекомым не сумел сделаться. Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым. Но даже и этого не удостоился. Клянусь вам, господа, что слишком сознавать - это болезнь, настоящая, полная болезнь. Для человеческого обихода слишком было бы достаточно обыкновенного человеческого сознания, то есть в половину, в четверть меньше той порции, которая достается на долю развитого человека нашего несчастного девятнадцатого столетия и, сверх того, имеющего сугубое несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе на всем земном шаре. (Города бывают умышленные и неумышленные). Совершенно было бы довольно, например, такого сознания, которым живут все так называемые непосредственные люди и деятели. Бьюсь об заклад, вы думаете, что я пишу все это из форсу, чтоб поострить насчет деятелей, да еще из форсу дурного тона гремлю саблей, как мой офицер. Но, господа, кто же может своими же болезнями тщеславиться, да еще ими форсить?

Впрочем, что ж я? - все это делают; болезнями-то и тщеславятся, а я, пожалуй, и больше всех. Не будем спорить; мое возражение нелепо. Но все-таки я крепко убежден, что не только очень много сознания, но даже и всякое сознание болезнь. Я стою на том. Оставим и это на минуту. Скажите мне вот что: отчего так бывало, что, как нарочно, в те самые, да, в те же самые минуты, в которые я наиболее способен был сознавать все тонкости «всего прекрасного и высокого», {2} как говорили у нас когда-то, мне случалось уже не сознавать, а делать такие неприглядные деянья, такие, которые… ну да, одним словом, которые хоть и все, пожалуй, делают, но которые, как нарочно, приходились у меня именно тогда, когда я наиболее сознавал, что их совсем бы не надо делать? Чем больше я сознавал о добре и о всем этом «прекрасном и высоком», тем глубже я и опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть в ней. Но главная черта была в том, что все это как будто не случайно во мне было, а как будто ему и следовало так быть. Как будто это было мое самое нормальное состояние, а отнюдь не болезнь и не порча, так что, наконец, у меня и охота прошла бороться с этой порчей. Кончилось тем, что я чуть не поверил (а может, и в самом деле поверил), что это, пожалуй, и есть нормальное мое состояние. А сперва-то, вначале-то, сколько я муки вытерпел в этой борьбе! Я не верил, чтоб так бывало с другими, и потому всю жизнь таил это про себя как секрет. Я стыдился (даже, может быть, и теперь стыжусь); до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться, бывало, в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутренно, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась наконец в какую-то позорную, проклятую сладость и наконец - в решительное, серьезное наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! Я стою на том. Я потому и заговорил, что мне все хочется наверно узнать: бывают ли у других такие наслаждения? Я вам объясню: наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения; оттого, что уж сам чувствуешь, что до последней стены дошел; что и скверно это, но что и нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе выхода, что уж никогда не сделаешься другим человеком; что если б даже и оставалось еще время и вера, чтоб переделаться во что-нибудь другое, то, наверно, сам бы не захотел переделываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не сделал, потому что на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что. А главное и конец концов, что все это происходит по нормальным и основным законам усиленного сознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов, а следственно, тут не только не переделаешься, да и просто ничего не поделаешь. Выходит, например, вследствие усиленного сознания: прав, что подлец, как будто это подлецу утешение, коль он уже сам ощущает, что он действительно подлец. Но довольно… Эх, нагородил-то, а что объяснил?.. Чем объясняется тут наслаждение? Но я объяснюсь! Я-таки доведу до конца! Я и перо затем в руки взял…

Подпольный человек (Парадоксалист) («Записки из подполья»), автор-герой, от имени которого ведётся повествование. Ему примерно 40 лет, из которых лет 15-20 он «так живёт» - в «подполье». А раньше он был чиновником. Судить о его внешности и характере чрезвычайно сложно, ибо он крайне предвзят и склонен к самонаговорам. Устоялось мнение, что Подпольный человек - «ближайший родственник» князю Валковскому, Свидригайлову, Ставрогину, Фёдору Павловичу Карамазову: грязное, ужасное, циничное, безобразное, гадкое, отвратительное, низменное, дегенеративное, презренное, нравственно уродливое и с явными признаками патологии существо. Но это только на первый взгляд верно. Достоевский в «Записках из подполья» наделил рассуждения героя такой степенью исповедальной «безграничной» откровенности, что даже очень близко и хорошо знавшая Достоевского А. П. Суслова не поняла его и, прочитав первую часть повести, называла её в письме к автору «скандальной» и «циничной» вещью.

Несомненно то, что Подпольный человек - умный, образованный, начитанный, мыслящий, неравнодушный человек. Об этом говорят и сам текст его записок, вопросы и аспекты жизни, затронутые в них, и суждения этого автора: «По крайней мере, от цивилизации человек стал если не более кровожаден, то уже, наверно, хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде он видел в кровопролитии справедливость и с покойною совестью истреблял кого следовало; теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а все-таки этой гадостью занимаемся, да ещё больше, чем прежде…» «И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать - в самой жизни...» «Одним словом, всё можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать, - что благоразумно…» Вот лишь малая часть проблем, над которыми ломает голову Подпольный человек. Он знаком с философскими концепциями Канта, Штирнера, Шопенгауэра, он читает Чернышевского, Некрасова, Гоголя, Гончарова, Пушкина, Байрона, Гейне…

И вот такой мыслящий индивидуум с самого раннего детства получает от жизни только горести и обиды: «…весь вечер давили меня воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог от них отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, - сунули сиротливого, уже забитого их попрёками, уже задумывающегося, молчаливого и дико на всё озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. <...> Они цинически смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем такие глупые у них самих были лица! <...> Ещё в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров. <...> чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно начал как можно лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К тому же все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги, которых они не могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего специального курса), о которых они и не слыхивали…» Эти давящие воспоминания жгут Подпольного человека и не раз заставляют возвращаться к ним, тем более, что центральный эпизод повести - унизительная для него вечеринка с бывшими товарищами по школе Зверковым, Ферфичкиным, Симоновым и Трудолюбовым. «Я, может быть, и на службу-то в другое ведомство перешёл для того, чтоб не быть вместе с ними и разом отрезать со всем ненавистным моим детством. Проклятие на эту школу, на эти ужасные каторжные годы!» И вполне естественно этот человек пришёл, в конце концов, к выводу, что сознательный уход от людей - единственный способ защиты от страданий, возникающих от общения с людьми.

Здесь уместно вспомнить интересное в этой связи убеждение Достоевского, высказанное им в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: «Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела<...>. Нельзя версты пройти, так пройди только сто шагов, всё же лучше, всё ближе к цели, если к цели идёшь…» Подпольный умный человек, даже не имея твёрдой цели, и нашёл себе какое никакое дело - он пишет, он показывает читателям (в первую очередь - показывал современникам) своим героем человека, ищущего цель и не верящего в неё. Словом, если он сам в буквальном смысле и не идёт к цели (то есть, к «хрустальному дворцу»), то объяснял и помогал понять - отчего он и тысячи ему подобных забились в подполье.

Очень важно недвусмысленное заявление «автора», что рукопись его предназначена отнюдь не для печати. А для чего? Он объясняет: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится. <...> теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды. <...> Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение…» Вот две основные причины появления этих «Записок»: своего рода эксперимент в духе князя Валковского и персонажей рассказа «Бобок», с другой стороны, - невыносимая уже тоска от ужаснейшего подпольного сознательного одиночества.

Читатели точно так же, как сам герой «Записок...» смотрит на «Исповедь» Ж. Ж. Руссо (а он считает, что значительную часть её составляют самонаговоры), должны, видимо, и даже обязаны смотреть и на данную исповедь. Наиважнейшая черта характера Подпольного человека та, что он «мнителен и обидчив, как горбун или карлик». Через призму мнительности он невольно и окружающий мир, и самого себя видит в ужасно деформированном виде. А какие душевные изгибы и корчи заставляют его проделывать гордость и самолюбие! Чего стоит только эпизод с Офицером из трактира, которому он всё мечтал отомстить, да духу не хватало, или сцена с Лизой у него на квартире, когда с ним случилась безобразная истерика, или поединки со слугой Аполлоном. И под влиянием оскорбленной гордости, чересчур обостренной ранимости, стыда выступает на поверхность цинизм. «Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму», - сформулирует позже Достоевский такое свойство человеческого характера в «Бесах». И самое главное то, что весь цинизм, всё безобразие это - напускные и доставляют больше всего страданий самому Подпольному человеку. «Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек...» «Главный мученик был, конечно, я сам, потому что вполне сознавал всю омерзительную низость моей злобной глупости, в то же время никак не мог удержать себя…» «Она (Лиза. - Н. Н.) поняла из всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймёт, если искренне любит, а именно: что я сам несчастлив…»

Уже по этим стонам души понятно, что не таков уж Подпольный человек дегенерат и циник, каковым представляется в повести. Но, кроме этого, ещё один штрих чрезвычайно существен: во второй части произведения упоминается, что созданы «Записки...» через шестнадцать и ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов эти шестнадцать подпольных лет. Хотя и в 24 года он был угрюмым и одиноким чиновником, но - чиновником. Он жил ещё среди людей, он получил ещё не всю, отпущенную ему жизнью, порцию унижений и обид, не было ещё этих самых главных шестнадцати лет, когда он всё это переварил, осмыслил и покрылся внешним панцирем злобы и желчи. Ведь наверняка этот подпольный сорокалетний человек с определённого рода мышлением пересказал те давние события, пропустив их предварительно через своё уже намного более утвердившееся мнение о жизни. Короче, он до невозможности сгустил краски, и это не вызывает сомнения.

Важно ещё и то, что Подпольный человек очень близок Чацкому, Онегину, Бельтову, Печорину... Это - «лишний человек» своего времени, но из другой среды. Кстати, вполне можно предположить, что Подпольный человек - ровесник Печорина и формировался-рос в совершенно одно с ним время. Хотя, по утверждению Подпольного, он и должен быть на десятилетие моложе поколения Печорина, но он так часто и настойчиво восклицает-твердит о сорока годах подполья, что невольно напрашивается мысль - ведь не с пелёнок же он таковым сделался! Впрочем, это не суть важно; важно, что он - «лишний». Это сознание своей «лишности», бессмысленно проживаемой жизни, прозябание при таких возможностях души и ума - ещё одна причина всепоглощающего раздражения, нервности, напускной злобы. Да поставь Печорина или Чацкого в положение Подпольного человека, в положение униженного и оскорблённого, нищего и некрасивого, то и с них бы слетели их романтические чайльд-гарольдовские одеяния, и они наверняка вызывали бы брезгливость, раздражение, унизительную жалость.

Нельзя не упомянуть, что после появления в печати «Записок из подполья» появилась тенденция у некоторых критиков и исследователей сопоставлять героя повести с автором и говорить об этом как о само собой разумеющемся. К примеру, Н. К. Михайловский убеждённо писал в статье «Жестокий талант» (1882): «Подпольный человек не просто подпольный человек, а до известной степени сам Достоевский». Н. Н. Страхов в письме к Л. Н. Толстому (28 ноября 1883 г.) среди героев Достоевского, якобы наиболее на него похожих, назвал наряду со Свидригайловым и Ставрогиным также и Подпольного человека…

Конечно, много автобиографического можно увидеть в описании школьных лет Подпольного человека. Более подробно писатель обрисовал эти годы позднее в романе «Подросток», вводя читателя в атмосферу пансиона Тушара. Было в Достоевском и немало чёрточек характера, роднящих его с Подпольным человеком (мнительность, замкнутость, раздражительность… «Во мне есть много недостатков и много пороков. Я оплакиваю их, особенно некоторые, и желал бы, чтобы на совести моей было легче», - признавал сам Достоевский (запись в рабочей тетради 1860-1864 гг.) Но эти недостатки, конечно же, преувеличены (вот ещё чёрточка, сближающая писателя с Подпольным человеком, - склонность к самонаговорам), это только штрихи. В кардинальном, по своей сути, Достоевский и его герой-«автор», конечно же, были резкие антиподы. Есть у Подпольного человека и Достоевского какая-то точка соприкосновения, но от неё один всё глубже закапывался в «подполье», а второй всё выше поднимался на высоту решения мировых вопросов, становясь властителем дум, защитником униженных и оскорблённых...

Произведение "Записки из подполья" было написано Достоевским в 1864 году. Автором записок является герой подполья.

Главный герой произведения

Который вышел недавно в отставку после того, как получил небольшое наследство. Герою произведения "Записки из подполья" 40 лет. Проживает он на краю Петербурга, в "дрянной" комнате. Этот герой и психологически в подполье: практически всегда он один, предается "мечтательству", образы и мотивы которого взяты были из книжек. Безымянный герой, кроме того, исследует собственную душу и сознание, проявляя при и незаурядный ум. Цель такой исповеди - узнать, можно ли быть до конца откровенным хотя бы с самим собой, не побоявшись при этом правды.

Философия главного героя

Герой полагает, что в 60-е годы 19-го века умный человек просто обречен быть "бесхарактерным". Удел ограниченных, глупых людей - различная деятельность, которая считается нормой, в то время как усиленное сознание рассматривается как болезнь. Ум заставляет главного героя бунтовать против законов природы, открытых современной наукой. Их "каменная стена" является "несомненностью" лишь для "тупого" человека. С очевидностью примириться не согласен герой подполья. Он ощущает за то, что миропорядок несовершенен, и это причиняет ему страдание. Наука врет, что лишь к рассудку может быть сведена личность, "по табличке расчислена". "Проявление всей жизни" - это "хотенье". Он отстаивает, вопреки всем "научным" выводам о человеческом благе и человеческой природе, право примешать к "положительному благоразумию" "пошлейшую глупость", чтобы доказать себе, что люди - это не "фортепьянные клавиши", на которых законы природы играют сами.

Герой, который написал записки из подполья, тоскует по способному удовлетворить его "широкость" идеалу. Это не карьера, не наслаждение, даже не "хрустальный дворец", который строят социалисты, так как он у человека отнимает основное - собственное хотенье. Протестует герой против отождествления знания и добра, не подлежащей сомнению веры в прогресс цивилизации и науки. Цивилизация в нас "ничего не смягчает", а лишь вырабатывает, по его мнению, "многосторонность ощущений", поэтому отыскивается наслаждение и в унижении, и в чужой крови... В человеческой природе, по мнению главного героя, заключена не только лишь потребность счастья, благоденствия, порядка, но и страдания, разрушения, хаос. "Хрустальный дворец", отбрасывающий эти негативные стороны, как идеал несостоятелен, так как лишает Уж лучше поэтому "сознательная инерция", современный "курятник", подполье.

Жизнь героя, когда тот служил в канцелярии

Однако бывало, что тоска по действительности гнала из угла. Герой, написавший записки из подполья, описал подробно одну из этих попыток. Он еще служил в 24 года в канцелярии и презирал и ненавидел, будучи ужасно "обидчив", "мнителен" и "самолюбив", своих сослуживцев, но одновременно и боялся их. Себя герой считал "рабом" и "трусом", как любого "порядочного" и "развитого" человека. Усиленным чтением он заменял общение с людьми, а по ночам в "темных местах" "развратничал".

Эпизод в трактире

Наблюдая за игрой на бильярде, он преградил случайно однажды в трактире одному офицеру дорогу. Сильный и высокий, тот передвинул молча "истощенного" и "низенького" героя на другое место. Тогда он хотел было затеять "литературную", "правильную" ссору, однако лишь "озлобленно стушевался", боясь, что не будет воспринят всерьез. Герой после этого эпизода мечтал о мщении несколько лет, пытался много раз при встрече на Невском не свернуть первым. Когда же в конце концов они столкнулись плечами, офицер на это даже но герой произведения был в восторге, поскольку не уступил ни на шаг, поддержав достоинство, и поставил себя публично на равной социальной ноге с офицером. Все эти наблюдения героя за самим собой описывает в произведении его автор, Достоевский Ф.

"Записки из подполья": обед с бывшими одноклассниками

Изредка человек подполья ощущал потребность общества, которую удовлетворяли лишь единичные знакомые: Симонов, бывший школьный товарищ, и Сеточкин, столоначальник. Во время визита к Симонову он узнает, что в честь соученика готовится обед и "входит в долю" с остальными. "Подпольного" преследует уже задолго до этого обеда страх перед возможными унижениями и обидами, так как действительность законам литературы не подчиняется и едва ли реальные люди будут исполнять роли, предписанные им в воображении одного мечтателя: смогут, например, признать и полюбить главного героя за умственное превосходство. Он пытается на обеде оскорбить и задеть товарищей. Те просто перестают его замечать в ответ. В другую крайность впадает подпольный - публичное самоуничижение. Тогда сотрапезники отправляются в бордель без него. Для "литературности" теперь он обязан отомстить этим людям за перенесенный позор, поэтому отправляется за всеми. Однако те уже разошлись по комнатам. Герою предлагают Лизу.

Эпизод в борделе

Далее Достоевский ("Записки из подполья") описывает следующие события. После "разврата", "грубого и бесстыжего", герой разговаривает с девушкой. Ей 20 лет. В Петербурге она недавно, а сама - мещанка родом из Риги. Он решает, угадав в девушке чувствительность, отыграться на ней: рисует живописные картины будущего проститутки, после чего - ей недоступного. Эффект достигнут: до судорог и рыданий доводит девушку отвращение к своей жизни. "Спаситель", уходя, оставляет ей свой адрес. Однако через "литературность" пробиваются в нем стыд за "плутовство" и жалость к Лизе. Очень любит проводить главный герой произведения "Записки из подполья" анализ собственных поступков.

Лиза приходит к герою

Девушка приходит через 3 дня. Герой, которого описывает Достоевский ("Записки из подполья"), "омерзительно сконфужен". Он открывает ей цинично мотивы своего поведения, но встречает неожиданно сочувствие и любовь с ее стороны. Он растроган, признавшись, что не может быть добрым. Однако, устыдившись вскоре слабости, овладевает мстительно Лизой и всовывает ей 5 рублей в руку для полного торжества. Девушка, уходя, оставляет незаметно деньги.

Финал произведения

Герой признается, что свои воспоминания писал со стыдом. Однако он лишь доводил до крайности то, что остальные и до половины не осмеливались доводить. Герой смог отказаться от целей общества, кажущихся ему пошлыми, однако и подполье - это "нравственное растление". "Живая жизнь", глубокие отношения с другими людьми ему внушают страх. Так заканчивается произведение "Записки из подполья", краткое содержание которого мы описали.

Повесть эта сегодня после прочтения никого не оставит равнодушным. Однако сразу же после публикации в 1864 году "Записки из подполья" отзывы вызвали весьма немногочисленные, хотя представители революционно-демократического лагеря сразу же заинтересовались ими. Единственным непосредственным откликом на произведение стала пародия Щедрина, который включил в свое обозрение под названием "Литературные мелочи" памфлет "Стрижи". В нем, высмеивая участников журнала "Эпоха" в сатирической форме, он изобразил под видом четвертого стрижа "беллетриста унылого" Достоевского. К этой повести интерес критиков пробудился уже после того, как был опубликован роман "Преступление и наказание", то есть спустя два года. В нем было развито многое из того, что было намечено в "Записках".

Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу «нагадить» тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит! Я уже давно так живу — лет двадцать. Теперь мне сорок. Я прежде служил, а теперь не служу. Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить. (Плохая острота; но я ее не вычеркну. Я ее написал, думая, что выйдет очень остро; а теперь, как увидел сам, что хотел только гнусно пофорсить, — нарочно не вычеркну!) Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, — я зубами на них скрежетал и чувствовал неумолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большею частию все был народ робкий: известно — просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь. Впрочем, это случилось еще в моей молодости. Но знаете ли, господа, в чем состоял главный пункт моей злости? Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьев пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена у рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь, хоть уж, наверно, потом буду вам на себя скрежетать зубами и от стыда несколько месяцев страдать бессонницей. Таков уж мой обычай. Это я наврал про себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу. Они мучили меня до стыда; до конвульсий меня доводили и — надоели мне наконец, как надоели! Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь в чем-то перед вами раскаиваюсь, что я в чем-то у вас прощенья прошу?.. Я уверен, что вам это кажется... А впрочем, уверяю вас, что мне все равно, если и кажется... Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своем углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьезно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак. Да-с, умный человек девятнадцатого столетия должен и нравственно обязан быть существом по преимуществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель, — существом по преимуществу ограниченным. Это сорокалетнее мое убеждение. Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет — это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно! Кто живет дольше сорока лет, — отвечайте искренно, честно? Я вам скажу, кто живет: дураки и негодяи живут. Я всем старцам это в глаза скажу, всем этим почтенным старцам, всем этим сребровласым и благоухающим старцам! Всему свету в глаза скажу! Я имею право так говорить, потому что сам до шестидесяти лет доживу. До семидесяти лет проживу! До восьмидесяти лет проживу!.. Постойте! Дайте дух перевести... Наверно, вы думаете, господа, что я вас смешить хочу? Ошиблись и в этом. Я вовсе не такой развеселый человек, как вам кажется или как вам, может быть, кажется; впрочем, если вы, раздраженные всей этой болтовней (а я уже чувствую, что вы раздражены), вздумаете спросить меня: кто ж я таков именно? — то я вам отвечу: я один коллежский асессор. Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдаленных моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу. Я и прежде жил в этом углу, но теперь я поселился в этом углу. Комната моя дрянная, скверная, на краю города. Служанка моя — деревенская баба, старая, злая от глупости, и от нее к тому же всегда скверно пахнет. Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить. Я все это знаю, лучше всех этих опытных и премудрых советчиков и покивателей знаю. Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду... Эх! да ведь это совершенно все равно — выеду я иль не выеду. А впрочем: о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? Ответ: о себе. Ну так и я буду говорить о себе.
Выбор редакции
«12» ноября 2012 года Национальный состав населения Республики Бурятия Одним из вопросов, представляющих интерес для широкого круга...

Власти Эквадора лишили Джулиана Ассанжа убежища в лондонском посольстве. Основатель WikiLeaks задержан британской полицией, и это уже...

Вертикаль власти не распространяется на Башкортостан. Публичная политика, которая, казалось, как древний мамонт, давно вымерла на...

Традиционная карельская кухня — элемент культуры народа. Пища — один из важнейших элементов материальной культуры народа. Специфика её...
ТАТАРСКИЙ ЯЗЫК В РАЗГОВОРНИКЕ!Очень легко выучить и начать говорить!Скачайте!Просьба распространять!Русча-татарча сөйләшмәлек!...
Очень часто нам хочется поблагодарить другого человека за что-то. Да даже просто из вежливости, принимая что-то, мы часто говорим...
Характеристика углеводов. Кроме неорганических веществ в состав клетки входят и органические вещества: белки, углеводы, липиды,...
План: Введение1 Сущность явления 2 Открытие броуновского движения 2.1 Наблюдение 3 Теория броуновского движения 3.1 Построение...
На всех этапах существования языка он неразрывно связан с обществом. Эта связь имеет двусторонний характер: язык не существует вне...