Александр Чудаков: Ложится мгла на старые ступени. Ложится мгла на старые ступени Чудаков александр ложится мгла на старые


© Александр Чудаков, 2012

© «Время», 2012

* * *

1. Армреслинг в Чебачинске

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

– Смеёшься? – сказал дед. – Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!»

А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей – эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой – неужели это было больше тридцати лет назад?

Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем.

Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука – чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», – привычно подумал Антон). Другая – вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека – второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, – член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день – по два раза каждую.

Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было – правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

– А ну, пролетарий на интеллигенцию!

– Это Переплёткин-то пролетарий?

Переплёткин – это Антон знал – был из семьи высланных кулаков.

– Ну а Львович – тоже нашел советскую интеллигенцию.

– Это бабка у них из дворян. А он – из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

– Кузьма, Кузьма! – кричали оттуда.

– Восторги преждевременны, – Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат – на лбу.

Ладонь деда стала медленно подыматься – ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда.

Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда – сюда. Сюда – туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация.

Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении.

– Ничья, ничья! – закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. – Ничья!

– Дед, – сказал Антон, подавая ему стакан с водой, – а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина?

– Пожалуй.

– Так что ж?..

– Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение.

На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь – отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое – под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак.

Любую гимнастику дед презирал, не видя в ней проку ни для себя, ни для хозяйства; лучше расколоть утром три-четыре чурки, побросать навоз. Отец был с ним солидарен, но подводил научную базу: никакая гимнастика не даёт такой разносторонней нагрузки, как колка дров, – работают все группы мышц. Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать ещё гимнастику. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича – он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там всё на людях, – видел он хоть одного шахтёра, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтёра не видел.

– Дед, ну Переплёткин – кузнец. А в тебе откуда было столько силы?

– Видишь ли. Я – из семьи священников, потомственных, до Петра Первого, а то и дальше.

– Ну и что?

– А то, что – как сказал бы твой Дарвин – искусственный отбор.

При приёме в духовную семинарию существовало негласное правило: слабых, малорослых не принимать. Мальчиков привозили отцы – смотрели и на отцов. Те, кому предстояло нести людям слово Божие, должны быть красивые, высокие, сильные люди. К тому ж у них чаще бывает бас или баритон – тоже момент немаловажный. Отбирали таких. И – тысячу лет, со времён святого Владимира.

Да, и о. Павел, протоиерей Горьковского кафедрального собора, и другой брат деда, что священствовал в Вильнюсе, и ещё один брат, священник в Звенигороде, – все они были высокие, крепкие люди. О. Павел отсидел десятку в мордовских лагерях, работал там на лесоповале, а и сейчас, в девяносто лет, был здоров и бодр. «Поповская кость!» – говорил отец Антона, садясь покурить, когда дед продолжал не торопясь и как-то даже незвучно разваливать колуном берёзовые колоды. Да, дед был сильнее отца, а ведь и отец был не слаб – жилистый, выносливый, из мужиков-однодворцев (в которых, впрочем, ещё бродил остаток дворянской крови и собачьей брови), выросший на тверском ржаном хлебе, – никому не уступал ни на покосе, ни на трелёвке леса. И годами – вдвое моложе, а деду тогда, после войны, перевалило за семьдесят, был он тёмный шатен, и седина лишь чуть пробивалась в густой шевелюре. А тётка Тамара и перед смертью, в свои девяносто, была как вороново крыло.

Дед не болел никогда. Но два года назад, когда младшая дочь, мать Антона, переехала в Москву, у него вдруг начали чернеть пальцы на правой ноге. Бабка и старшие дочери уговаривали сходить в поликлинику. Но в последнее время дед слушался только младшую, её не было, к врачу не пошёл – в девяносто три ходить по лекарям глупо, а ногу показывать перестал, говоря, что всё прошло.

Но ничего не прошло, и когда дед всё же показал ногу, все ахнули: чернота дошла до середины голени. Если б захватили вовремя, можно было бы ограничиться ампутацией пальцев. Теперь пришлось отрезать ногу по колено.

Ходить на костылях дед не выучился, оказался лежачим; выбитый из полувекового ритма целодневной работы на огороде, во дворе, загрустил и ослаб, стал нервным. Сердился, когда бабка приносила завтрак в постель, перебирался, хватаясь за стулья, к столу. Бабка по забывчивости подавала два валенка. Дед на неё кричал – так Антон узнал, что дед умеет кричать. Бабка пугливо запихивала второй валенок под кровать, но и в обед, и в ужин всё начиналось снова. Убрать второй валенок совсем почему-то догадались не сразу.

В последний месяц дед совсем ослабел и велел написать всем детям и внукам, чтобы приехали проститься и «заодно решить кое-какие наследственные вопросы» – эта формулировка, говорила внучка Ира, писавшая письма под его диктовку, повторялась во всех посланьях.

– Прямо как в повести известного сибирского писателя «Последний срок», – говорила она. Библиотекарша районной библиотеки, Ира следила за современной литературой, но плохо запоминала фамилии авторов, жалуясь: «Их так много».

Антон подивился, прочитав в письме деда о наследственных вопросах. Какое наследство?

Шкаф с сотней книг? Столетний, ещё виленский, диванчик, который бабка называла козеткой? Правда, имелся дом. Но он был старый и ветхий. Кому он нужен?

Но Антон ошибался. Из тех, кто жил в Чебачинске, на наследство претендовали трое.

2. Претенденты на наследство

В старухе, встречавшей его на перроне, свою тётку Татьяну Леонидовну он не узнал. «Годы наложили неизгладимый отпечаток на её лицо», – подумал Антон.

Среди пяти дедовых дочерей Татьяна считалась самой красивой. Она раньше всех вышла замуж – за инженера-путейца Татаева, человека честного и горячего. В середине войны он дал по морде начальнику движения. Тётя Таня никогда не уточняла за что, говоря только: «ну, это был мерзавец».

Татаева разбронировали и отправили на фронт. Он попал в прожекторную команду и как-то ночью по ошибке осветил не вражеский, а свой самолет. Смершевцы не дремали – его арестовали тут же, ночь он провёл в ихней арестной землянке, а утром его расстреляли, обвинив в преднамеренных подрывных действиях против Красной Армии. Впервые услышав эту историю в пятом классе, Антон никак не мог понять, как можно было сочинить подобную чушь, что человек, находясь в расположении наших войск, среди своих, которые тут же его схватят, сделал бы такую глупость. Но слушатели – два солдата Великой Отечественной – нисколько не удивились. Правда, реплики их – «разнарядка?», «не добирали до цифры?» – были ещё непонятней, но Антон вопросов никогда не задавал и, хоть его никто не предупреждал, нигде домашних разговоров не пересказывал – может, поэтому при нём говорили не стесняясь. Или думали, что он ещё мало что понимает. Да и комната одна.

Вскоре после расстрела Татаева его жену с детьми: Вовкой шести лет, Колькой – четырех и Катькой – двух с половиной отправили в пересыльную тюрьму в казахстанский город Акмолинск; четыре месяца она ждала приговора и была выслана в совхоз Смородиновка Акмолинской области, куда они добирались на попутных машинах, подводах, быках, пешком, шлёпая в валенках по апрельским лужам, другой обуви не было – арестовали зимой.

В посёлке Смородиновка тётя Таня устроилась дояркой, и это была удача, потому что каждый день она в грелке, спрятанной на животе, приносила детям молоко. Никаких карточек ей как ЧСИР не полагалось. Поселили их в телятнике, но обещали землянку – вот-вот должна была умереть её обитательница, такая же ссыльно-поселенка; каждый день посылали Вовку, дверь не запиралась, он входил и спрашивал: «Тётенька, вы ещё не померли?» – «Нет ещё, – отвечала тётенька, – приходи завтра». Когда она наконец умерла, их вселили на условии, что тётя Таня покойницу похоронит; с помощью двух соседок она повезла на ручной тележке тело на кладбище. Новая насельница впряглась в ручки-оглобли, одна соседка подталкивала тележку, то и дело застревавшую в жирном степном чернозёме, другая придерживала завёрнутое в мешковину тело, но тележка была маленькая, и оно всё время скатывалось в грязь, мешок скоро стал чёрный и липкий. За катафалком, растянувшись, двигалась похоронная процессия: Вовка, Колька, отставшая Катька. Однако счастье было недолгим: тётя Таня не ответила на притязания заведующего фермой, и её из землянки снова выселили в телятник – правда, другой, лучший: туда поступали новорожденные телки. Жить было можно: помещение оказалось большое и тёплое, коровы телились не каждый день, случались перерывы и по два, и даже по три дня, а на седьмое ноября вышел праздничный подарок – ни одного отёла целых пять дней, всё это время в помещении не было чужих. В телятнике они прожили два года, пока любвеобильного заведующего не пырнула вилами-трёхрожками возле навозной кучи новенькая доярка – чеченка. Пострадавший, дабы не подымать шуму, в больницу не обратился, а вилы были в навозе, через неделю он умер от общего сепсиса – пенициллин в этих местах появился только в середине пятидесятых.

Всю войну и десять лет после тётя Таня проработала на ферме, без выходных и отпусков, на руки её страшно было смотреть, и сама она стала худа до прозрачности – пройдисвет.

В голодном сорок шестом бабка выписала старшего – Вовку – в Чебачинск, и он стал жить с нами. Был он молчалив, никогда ни на что не жаловался. Сильно порезав однажды палец, залез под стол и сидел, собирая капавшую кровь в горсть; когда наполнялась, осторожно выливал кровь в щель. Он много болел, ему давали красный стрептоцид, отчего его струйка на снегу была алой, чему я очень завидовал. Был он старше меня на два года, но пошёл только в первый класс, я же, поступив сразу во второй, был уже в третьем, чем перед Вовкой страшно задавался. Наученный дедом читать так рано, что не помнил себя неграмотным, высмеивал читавшего по складам братца. Но недолго: читать он научился быстро, а складывал и умножал в уме к концу года уже лучше меня. «В отца, – вздыхала бабка. – Тот все расчёты делал без логарифмической линейки».

Тетрадей не было; учительница сказала, чтобы Вовке купили какую-нибудь книгу, где бумага побелее. Бабка купила «Краткий курс истории ВКП(б)» – в магазине, где продавался керосин, графины и стаканы производства местного стеклозавода, деревянные грабли и табуретки местного же промкомбината, стояла ещё и эта книга – целая полка. Бумага в ней была наилучшая; Вовка выводил свои крючки и «элементы букв» прямо поверх печатного текста. Перед тем как текст навсегда пропадал за ядовитыми фиолетовыми элементами, мы его внимательно прочитывали, а потом экзаменовали друг друга: «У кого был мундир английский?» – «У Колчака». – «А табак какой?» – «Японский». – «А кто ушёл в кусты?» – «Плеханов». Вторую часть этой тетрадки Вовка озаглавил «Рыхметика» и решал там примеры. Начиналась она на знаменитой четвёртой – философской – главе «Краткого курса». Но учительница сказала, что под арифметику надо завести особую тетрадь – для этого отец дал Вовке брошюру «Критика Готской программы», но она оказалась неинтересной, только предисловие – какого-то академика – начиналось хорошо, со стихов, правда, записанных не в столбик: «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма».

Вовка проучился в нашей школе только год. Я писал ему письма в Смородиновку. Видимо, в них было что-то обидное и хвастливое, потому что Вовка вскоре прислал мне в ответ письмо-акростих, который расшифровывался так: «Антоша англичанин хвастунок». Центральное слово составилось из стихов: «А ты всё же задаёшься, Надо меньше вображать, Говоришь, хотя смеёшься, Лишь не надо обзывать. И хотя английский учишь, Часто это не пиши, А как это ты получишь, Напиши мне от души» и т. д.

Я был потрясён. Вовка, который всего год назад на моих глазах читал по слогам, теперь писал стихи – да ещё акростихи, о существовании которых в природе я и не подозревал! Много позже Вовкина учительница говорила, что другого такого способного ученика не помнит за тридцать лет. В своей Смородиновке Вовка окончил семь классов и школу трактористов и комбайнеров. Когда я приехал по письму деда, он жил всё там же, с женой-дояркой и четырьмя дочками.

Тётя Таня перебралась с остальными детьми в Чебачинск; отец вывез их из Смородиновки на грузовике вместе с коровой, настоящей симменталкой, которую не бросать же было; всю дорогу она мычала и стучала рогами о борт. Потом он устроил среднего, Кольку, в школу киномехаников, что было не так просто – после плохо залеченного в детстве отита он оказался глуховат, но в комиссии сидел бывший ученик отца. Начав работать киномехаником, Колька проявил необычайную разворотливость: продавал какие-то поддельные билеты, которые подпольно ему печатали в местной типографии, на сеансах в туберкулёзных санаториях с больных брал плату. Жулик из него вышел первостатейный. Интересовали его только деньги. Нашёл богатую невесту – дочь известной местной спекулянтки Мани Делец. «Ляжет под одеяло, – жаловалась свекрови молодая в медовый месяц, – и отвернётся к стенке. Я и грудьми, и всем прижимаюсь, и ногу на него кладу, а потом тоже отвернусь. Так и лежим, задница к заднице». После женитьбы купил себе мотоцикл – на машину тёща денег не дала.

Катька в первый год жила у нас, но потом ей пришлось отказать – с первых дней она подворовывала. Очень ловко крала деньги, спрятать которые от неё не было никакой возможности – она находила их в швейной шкатулке, в книгах, под радиоприёмником; брала только часть, но ощутимую. Мама обе зарплаты, свою и отцовскую, стала носить в портфеле в школу, где он в безопасности валялся в учительской. Лишившись этого дохода, Катька стала таскать чайные серебряные ложки, чулки, однажды украла трёхлитровую банку подсолнечного масла, за которым Тамара, другая дочь деда, стояла в очереди полдня. Мама определила её в медучилище, что тоже было непросто (училась она скверно) – опять же через бывшую ученицу. Став медсестрой, жулила не хуже братца. Делала какие-то левые уколы, таскала из больницы лекарства, устраивала липовые справки. Оба были жадны, постоянно врали, всегда и везде, в крупном и в мелочах. Дед говорил: «Они виноваты только вполовину. Честная бедность – всегда бедность до определённых пределов. Здесь же была нищета. Страшная – с младенчества. Нищие не бывают нравственными». Антон деду верил, но Катьку и Кольку не любил. Когда дед умер, его младший брат, священник в Литве, в Шауляе, где когда-то было имение их отца, прислал на погребение крупную сумму. Почтальонку встретил Колька и никому ничего не сказал. Когда от о. Владимира пришло письмо, всё вскрылось, но Колька заявил, что деньги положил на окошко. Сейчас тётя Таня жила у него, в казённой квартире при кинотеатре. На дом зарился, видимо, Колька.

Старшая дочь Тамара, всю жизнь прожившая со стариками, так и не вышедшая замуж, доброе, безответное существо, и не догадывалась, что может на что-то претендовать. Она топила печь, варила, стирала, мыла полы, гоняла корову в стадо. Стадо пастух пригонял вечером только до околицы, где коров разбирали хозяйки, а коровы, которые умные, шли дальше сами. Наша Зорька была умная, но иногда что-то на неё находило и она убегала за речку к Каменухе или ещё дальше – в излоги. Корову надо было найти до темноты. Бывало, что её искали дядя Леня, дед, даже мама, я пробовал трижды. Никто не нашёл ни разу. Тамара находила всегда. Мне эта её способность казалась сверхъестественной. Отец объяснял: Тамара знает, что корову надо найти. И находит. Это было не очень понятно. В работе она была целыми днями, только по воскресеньям бабка отпускала её в церковь, да иногда поздно вечером она доставала тетрадку, куда коряво переписывала детские рассказы Толстого, тексты из любого оказавшегося на столе учебника, что-нибудь из молитвенника, чаще всего одну вечернюю молитву: «И даждь ми, Господи, в нощи сей сон прейти в мире». Дети её дразнили «Шоша», – не знаю, откуда это взялось, – она обижалась. Я не дразнил, давал ей тетрадки, потом привозил из Москвы кофточки. Но позже, когда Колька оттяпал у неё квартиру и запихнул её в дом престарелых в далёкий Павлодар, я только посылал туда изредка посылки и всё собирался навестить – всего три часа лёту от Москвы, – не навестил. От неё не осталось ничего: ни её тетрадок, ни её икон. Только одна фотография: обернувшись к камере, она выжимает бельё. Пятнадцать лет она не видела ни одного родного лица, никого из нас, кого так любила и к кому обращалась в письмах: «Самые дорогие все».

Третьим претендентом был дядя Лёня, младший из дедовых детей. Антон узнал его позже других своих дядек и тёток – в тридцать восьмом году его призвали в армию, потом началась финская война (туда он попал как хороший лыжник – признался в этом единственный из всего батальона сибиряков), потом – отечественная, затем – японская, потом с Дальнего Востока его перебросили на крайний запад бороться с бендеровцами; из последней военной экспедиции он вынес два лозунга: «Хай живе пан Бендера та его жинка Параска» и «Хай живе двадцать восьма роковина жовтневой революции». Вернулся он только в сорок седьмом. Говорили: Лёнтя – везунчик, он был связистом, но его даже не ранили; правда, дважды контузило. Тётя Лариса считала, что это отразилось на его умственных способностях. Она имела в виду то, что он с увлеченьем играл со своими малолетними племянниками и племянницами в морской бой и в карты, очень расстраивался, когда проигрывал, и поэтому часто жулил, пряча карты за голенища кирзовых сапог.

Александр Чудаков

Ложится мгла на старые ступени

1. Армреслинг в Чебачинске

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая, он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

Смеёшься? - сказал дед. - Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!»

А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей - эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой - неужели это было больше тридцати лет назад?

Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем.

Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука - чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», - привычно подумал Антон). Другая - вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека - второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, - член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день - по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было - правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

А ну, пролетарий на интеллигенцию!

Это Переплёткин-то пролетарий?

Переплёткин - это Антон знал - был из семьи высланных кулаков.

Ну а Львович - тоже нашел советскую интеллигенцию.

Это бабка у них из дворян. А он - из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

Кузьма, Кузьма! - кричали оттуда.

Восторги преждевременны, - Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат - на лбу.

Книга мне показалась настолько насыщенной, многоплановой и разносторонней, что я просто не знаю, с какой стороны подступиться к рассказу о ней.
Книга бессюжетная, это поток воспоминаний. Когда-то я пыталась читать "Улисса", и мне кажется, этот роман чем-то на него похож. Антон приезжает в городок Чебачинск, где он вырос, откуда в свое время уехал учиться в МГУ. Сейчас родственники вызвали его из Москвы невнятной телеграммой о наследственном вопросе. "Какое еще наследство?" - недоумевает Антон, ведь кроме старого ветхого дома у деда ничего нет.
Когда я дочитала до этого места, мне стало немного не по себе. Я подумала, что сейчас здесь всплывет какое-нибудь "золото партии", или николаевские червонцы, или церковные драгоценности. Уж как-то все к тому шло: пожилой умирающий родственник из "того" дореволюционного времени, алчные наследники, единственное доверенное лицо - внук, приехавший издалека. Дело явно пахло двенадцатью стульями.
Но Антон после встречи с родственниками отправляется на прогулку по Чебачинску, и не подумавши обстукивать стены или взрезать обивку старинной козетки, вывезенной из Вильны. Он идет и перебирает сокровища другого рода: каждый встреченный в неторопливой прогулке куст, каждый дом, забор, дерево, не говоря о каждом встреченном человеке - это живое напоминание о былых днях. Вспоминается все подряд, в случайном порядке. Воспоминания так сильны, что невозможно их упорядочить, сказать одному – подожди, это было потом, сначала было вот это. Поэтому тут и переносы во времени, и огромное количество героев, но никого нельзя отбросить за ненужностью. Даже самый второстепенный персонаж навроде какого-нибудь секретаря райкома, однажды заказавшего торт у дедова друга-кондитера, на своем месте, имеет значение, важен для общей картины жизни ссыльного поселка.
Очень тронула история Кольки – талантливого парнишки, погибшего во время войны. Его помнила только его мать и мать Антона, а потом Антон, случайно подслушавший их разговор. Если никто не будет его помнить – словно и не было его на свете. Также и каждое самое мельчайшее воспоминание – все фиксируется, все драгоценно для Антона.
В чем смысл такого скрупулезного запоминания и написания книги? Мне эта книга перекинула шаткий мостик между «дореволюционным» и послевоенным временем. У меня есть фотография моей бабушки, где она молодая сидит за «праздничным» столом с двумя своими детьми и мужем. На столе такое, мягко говоря, скромное угощение и такая скромная, на грани с убогостью, обстановка в комнате, что мне удивительно, откуда там вообще взялся случайный фотограф. И мне до слез жалко, что никто уже не сможет рассказать, какой был праздник, о чем думала в тот день моя молодая бабушка, откуда на столе тот графин, родной, видимо, брат, кривобокого сосуда из коллекции посуды семьи Стремоуховых…
В то же время исторический пласт – не самый важный. Мне кажется, эта книга показывает, что времена по сути не меняются. Всегда были, есть и будут благородство и подлость, мелочность и широта, созидание и разрушение, добро и зло, в конце концов. Сам человек выбирает, на чьей он стороне, и в этом выборе множество полутонов, переливов.
Эту книгу назвали и романом –идиллией, и робинзонадой, и срезом русской жизни. Мне хочется еще добавить, что это благодарность Антона всем, кого он упоминает, за то, что они были в его жизни, оставили в ней след. Во мгле времени растворяются их лица и фигуры, Антон не может этого допустить и пишет эту книгу. Она просто не могла не быть написана. Может ли она не быть прочитана? Может, уж очень она честно-насыщенная. Ни малейшей попытки пофлиртовать, пококетничать с читателем, упростить чтение.
Советую читать, если вам интересна история 30-60 годов 20 века; если вас не пугает, а радует, когда в гостях у малознакомых людей вам на колени бухают старый альбом с фотографиями и обещают про всех-всех рассказать; если вы составили свое родословное древо до седьмого колена и дальше.

Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив - и ждет твоих шагов.

Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.

Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени....
Я озарен - я жду твоих шагов.

В издательстве «Время» вышло новое издание книги Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени…» Как называется город, именуемый в книге Чебачинском? Почему роман о жизни ссыльных переселенцев автор называет идиллией? Легко ли абитуриенту из сибирской глубинки поступить в МГУ? Об этом и многом другом говорили на презентации книги, которая в прошлом году стала лауреатом премии «Букер десятилетия».

Александр Павлович Чудаков скончался в 2005 году. Он известен, прежде всего, как исследователь литературного творчества Чехова, издатель и критик. С 1964 работал в Институте мировой литературы, преподавал в МГУ, Литературном институте, читал лекции по русской литературе в европейских и американских университетах. Состоял в Международном Чеховском обществе. Александр Павлович опубликовал более двухсот статей по истории русской литературы, готовил к изданию и комментировал произведения Виктора Шкловского и Юрия Тынянова. Роман «Ложится мгла на старые ступени...» впервые был опубликован в 2000 году в журнале «Знамя». В 2011 году книга была удостоена .

Презентация нового издания книги Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени…», вышедшего в издательстве «Время» в 2012 году, проходила в московском книжном магазине «Библио-Глобус». Кроме вдовы писателя Мариэтты Чудаковой на мероприятии присутствовала его сестра Наталья Самойлова.

Книга имеет подзаголовок «роман-идиллия». И это определение к ней очень подходит. Противоречия здесь нет. Не стоит, прочитав в аннотации: «в книге рассказывается о жизни группы «ссыльнопоселенцев» на границе Сибири и Северного Казахстана» представлять себе мрачное и суровое жизнеописание в духе «Котлована» или «Колымских рассказов». На границе Казахстана и Сибири притаился маленький городок, который кто-то «наверху» ошибочно посчитал подходящим местом для того, чтобы ссылать заключенных. А городок, в романе называемый Чебачинск, между тем, оказался настоящим оазисом. В сталинское время семья Александра Павловича переехала сюда из Москвы самостоятельно, не дожидаясь ссылки. Жили и трудились вместе, несколько поколений одной большой семьи, стараясь сохранять то, что осталось от страны с названием Россия. Читать эту своеобразную робинзонаду, написанную настоящим русским языком, живым, гибким и подвижным, невероятно интересно. Послевоенная жизнь в маленьком городке с одноэтажными домами, где учителя живут рядом с учениками, кузнец и сапожник - фигуры известные всему городу, где перемешаны все слои жизни, и благодаря постоянному притоку свежих людей со всех концов страны есть возможность о многом узнать из первых рук.

Мариэтта Чудакова: «Из тех, кто начнет читать книгу, никто не разочаруется. Александр Павлович успел увидеть такой успех своего романа. Долгие годы уговаривала его написать о своем детстве. Но он сомневался - писать или нет. Насколько он не сомневался в своих научных концепциях, настолько он сомневался в том, стоит ли писать роман. А я с самых первых месяцев нашей совместной жизни была потрясена рассказами Александра Павловича о городке в Северном Казахстане, где прошло его детство, ссыльном месте, где совершенно иная была жизнь, чем та, которую представляла я, москвичка, родившаяся на Арбате в роддоме им.Грауэрмана".

Для меня в студенческие годы на втором курсе доклад Хрущева стал духовным переворотом. Буквально - я вошла в Коммунистическую аудиторию на Моховой одним человеком, а вышла через три с половиной часа совершенно другим. В голове у меня звучали слова: «Я никогда не пойду за идеи, которые требуют миллионы убитых». А для Александра Павловича в этом докладе не было ничего удивительного, это было его детство, и вся его жизнь. Его дед, главный герой этого романа, всегда называл Сталина - бандитом. Его не посадили, он остался на свободе и умер своей смертью только потому, что в этом маленьком городке с двадцатью тысячами населения дед и родители Александра Павловича выучили две трети города. Уровень преподавания в этом городке был неожиданно высокий. В местной школе преподавали доценты Ленинградского университета. Вообще-то ссыльным запрещалось преподавать, но за полным отсутствием других кадров пришлось этот запрет нарушать».

Александр Павлович и Мариэтта Омаровна Чудаковы познакомились на первом курсе филфака МГУ и прожили вместе большую часть жизни.

Мариэтта Чудакова: «Александр Павлович поступил в МГУ с первого захода, без всякого блата. Он приехал в Москву с двумя друзьями, («три мушкетера», как их называли), приехали они одни, без родителей. Александр Павлович поступил на филфак, один друг - на физический, а второй - в Горный институт. Куда хотели, туда и поступили. Когда мне говорят о том, как трудно сейчас поступить, не могу сказать, что меня охватывает сочувствие к сегодняшним абитуриентам. Потому что в тот год, когда поступали мы с Александром Павловичем, конкурс медалистов был 25 человек на место. А уж сколько человек на место было на общих основаниях, я не знаю. У нас была фора - сначала собеседование, если бы мы его провалили, поступали бы на общих основаниях, но оба мы, и я, и он, прошли после собеседования.

Подготовка абитуриента из сибирского городка оказалась ничуть не хуже, чем у москвичей. Через полгода после поступления, когда уже становится ясно, кто есть кто, Александр Павлович занял свое место в первой пятерке курса, остальные были москвичи, а он - из глубинки».

Не давая своего портрета

По словам представителей издательства «Время» тираж нового издания книги в 5000 экземпляров, пришедший в Москву феврале 2012 года, был распродан за три рабочих дня. Это - уникальный случай. В новое издание книги «Ложится мгла на старые ступени…», были внесены правки, добавлены фотографии, а так же в него вошли выдержки из дневников и писем Александра Павловича, подготовленные его вдовой. Это дополнение позволяет проследить историю создания книги.

Мариэтта Чудакова : "Примерно год назад решилась взять первую тетрадку дневника Александра Павловича за ранние студенческие годы, и увидела, что замысел романа возник у него уже тогда: «Попробовать написать историю молодого человека нашей эпохи, используя автобиографический материал, но не давая своего портрета ». Но вскоре этот замысел был отодвинут научной работой, в которую мы погрузились, что называется, «по уши».

Работая над послесловием к книге, я поставила для себя три задачи: показать читателю, кем был автор, что у него за профессия, и что он в ней делал; насколько это возможно дать представление о его личности через дневник; показать историю замысла.

Александр Павлович был природно скромным человеком, что в гуманитарной среде - большая редкость. И он никак не мог привыкнуть к тому, что читающая публика так высоко оценила его роман. А его останавливали на книжной ярмарке, даже на улице, женщины с реальными, как сегодня выражаются, слезами на глазах. Он немного расстраивался, что роман приняли за мемуары, а ведь там целые главы вымышленные (например, первая), но их не отличишь от реально автобиографических.

В успехе этой книги я не сомневалась. Это одна из тех редких книг, в которой - Россия как таковая. Я к своим всегда была особенно пристрастна и требовательна, и Александ Павлович, смеясь, мне говорил, что «после моих похвал - только Нобелевская премия». Но в данном случае я считаю, что Буккера десятилетия этот роман достоин".

Язык - как инструмент

Мариэтта Омаровна рассказала, что ей приходилось вести долгие беседы с переводчиком романа, человеком с русскими корнями, прекрасному знатоком русского языка, который обращался к ней в поисках английских соответствий незнакомым ему русским словам. Вот, например «набойливая дорога» - дорога с выбоинами.

Мариэтта Чудакова: "Богатство русского языка в советское время нивелировалось всеми редакторами: «Это слово не надо употреблять, этого читатель не поймет, это - редко употребляется».

В этой книге богатство русского языка используется органично, как инструмент, а не как сейчас бывает - инкрустация, декорирование текста редкостными словечками. Мы сами употребляли дома эти слова. Когда-то Саша писал воспоминания о своем учителе, академике Виноградове, и употребил слово «не поважал» и по этому поводу у меня был длительный спор с нашим однокурсником, известнейшим лингвистом. Он говорил: «Как можно употреблять слово, неизвестное большинству? Я, вот например, не знаю такого слова». Саша рос в Сибири, я в Москве, мы встретились и употребляли это слово запросто! И в этом споре я вывела закон, который потом проверила у лучшего в России лингвиста Андрея Зализняка, и он мне его подтвердил. А закон вот какой: «Если носитель русского языка употребляет некое слово… значит это слово в русском языке - есть! Если другой носитель русского языка этого слова не знает, это - его проблемы». Мы же не выдумываем слова, значит он услышал это слово от человека другого поколения.

Мы с моим младшим сотоварищем, он «афганец», исколесили треть России, развозя книги по библиотекам. И на каждой встрече со школьниками 1-11 классов и студентами я провожу викторины по русскому языку и литературе. На вопрос, в чем разница между словами «невежа» и «невежда», ни школьники, ни студенты ответить не могут! Вот над этим нам надо серьезно задуматься. Меня не так волнует приток иноязычных слов, как волнует меня утечка слов русских. Если мы будем сохранять почву русского языка, то все привьется и все займет свое место. И я считаю, что этому сохранению почвы роман Александра Павловича успешно послужит".

Глазами сестры

На презентации книги присутствовала младшая и единственная сестра Александра Чудакова, Наталья Павловна Самойлова : «Книга мне очень понравилась. Но некоторые места, особенно последнюю главу, в которой речь идет о смерти, мне читать тяжело. Со смерти моего брата прошло уже шесть лет, и я не могу никак спокойно это читать. Книга частично автобиографическая, частично - художественная, но все переплетено и вымысел не отличишь от воспоминаний.

Ваши родные были верующими людьми?

Да. Но это тщательно скрывалось. Дед получил духовное образование, но в силу разных причин священником не стал. Моя бабушка всю жизнь хранила иконы, иногда она их прятала, а иногда - выставляла. Когда ей говорили, что ее посадят, она отвечала: «Сажайте вместе с иконами».

А как реально назывался город?-

Щучинск. Это Северный Казахстан. Там гигантское озеро вулканического происхождения. Такой оазис. Места там дивные.

Различение добра и зла

В конце встречи мы задали М. О. Чудаковой несколько вопросов.

- В чем для вас главный смысл книги Александра Павловича?

Мы должны остро ощущать, что Россия - наша страна. Для меня смысл книги в первую очередь в этом. Второе - стремиться к правде. Не дать замутить себе голову ложью, идущей сверху, от власти. Важно сохранить ясность сознания. В книге дед учит этому внука. Александр Павлович в этой книге описывает и другого своего деда, который золотил купола Храма Христа Спасителя. Он был из села Воскресенское Бежецкого района Тверской губернии, а в золотильщики куполов, особенно в бригадиры, брали только самых честных людей. И когда он в ноябре 1931 года увидел, как храм разрушают, он пришел домой, лег, в ближайшие же дни тяжело заболел, выяснилось, что у него рак желудка, и вскоре умер.

На что опирались эти люди в своем движении против течения?

На чувство совести и правды, чувство различения добра и зла, которое Богом в нас заложено. Человек может идти по пути зла, но он всегда знает, что он идет по пути зла. Вот об этом чувстве различении, границы, сказал Честертон устами патера Брауна: «Можно держаться на одном и том же уровне добра, но никогда и никому не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла: этот путь ведет вниз». Это совершенно замечательные слова, их все должны помнить. Надо стремиться бороться со злом. С коррупцией, например, которая панцирем охватила всю страну…

А как рядовой человек может бороться с коррупцией?

Ну, лекцию на эту тему я сейчас не смогу прочитать… Достаточно того, что вы себе поставите такую задачу, тогда вы найдете способы.

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

– Смеёшься? – сказал дед. – Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!»

А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей – эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой – неужели это было больше тридцати лет назад?

Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем.

Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука – чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», – привычно подумал Антон). Другая – вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека – второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, – член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день – по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было – правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

– А ну, пролетарий на интеллигенцию!

– Это Переплёткин-то пролетарий?

Переплёткин – это Антон знал – был из семьи высланных кулаков.

– Ну а Львович – тоже нашел советскую интеллигенцию.

– Это бабка у них из дворян. А он – из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

– Кузьма, Кузьма! – кричали оттуда.

– Восторги преждевременны, – Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат – на лбу.

Ладонь деда стала медленно подыматься – ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда.

Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда – сюда. Сюда – туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация.

Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении.

– Ничья, ничья! – закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. – Ничья!

– Дед, – сказал Антон, подавая ему стакан с водой, – а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина?

– Пожалуй.

– Так что ж?..

– Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение.

На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь – отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое – под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак.

Любую гимнастику дед презирал, не видя в ней проку ни для себя, ни для хозяйства; лучше расколоть утром три-четыре чурки, побросать навоз. Отец был с ним солидарен, но подводил научную базу: никакая гимнастика не даёт такой разносторонней нагрузки, как колка дров, – работают все группы мышц. Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать ещё гимнастику. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича – он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там всё на людях, – видел он хоть одного шахтёра, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтёра не видел.

– Дед, ну Переплёткин – кузнец. А в тебе откуда было столько силы?

– Видишь ли. Я – из семьи священников, потомственных, до Петра Первого, а то и дальше.

Выбор редакции
«12» ноября 2012 года Национальный состав населения Республики Бурятия Одним из вопросов, представляющих интерес для широкого круга...

Власти Эквадора лишили Джулиана Ассанжа убежища в лондонском посольстве. Основатель WikiLeaks задержан британской полицией, и это уже...

Вертикаль власти не распространяется на Башкортостан. Публичная политика, которая, казалось, как древний мамонт, давно вымерла на...

Традиционная карельская кухня — элемент культуры народа. Пища — один из важнейших элементов материальной культуры народа. Специфика её...
ТАТАРСКИЙ ЯЗЫК В РАЗГОВОРНИКЕ!Очень легко выучить и начать говорить!Скачайте!Просьба распространять!Русча-татарча сөйләшмәлек!...
Очень часто нам хочется поблагодарить другого человека за что-то. Да даже просто из вежливости, принимая что-то, мы часто говорим...
Характеристика углеводов. Кроме неорганических веществ в состав клетки входят и органические вещества: белки, углеводы, липиды,...
План: Введение1 Сущность явления 2 Открытие броуновского движения 2.1 Наблюдение 3 Теория броуновского движения 3.1 Построение...
На всех этапах существования языка он неразрывно связан с обществом. Эта связь имеет двусторонний характер: язык не существует вне...