«Эстетическое кредо поэта Иосифа Бродского. "Если искусство чему-то и учит (и художника — в первую голову), то именно частности человеческого существования Если искусство чему то и учит


Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней - и наиболее буквальной - формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности - превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искуство вписывает "точку-точку-запятую с минусом", превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.

Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необшего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь, ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досадно израсходовать этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на тавтологию - тем более, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут.

Язык и, думается, литература - вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу реакция постоянного, лучше сказать - бесконечного, по отнощению к временному, ограниченному. По крайней мере до тех пор, пока государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства. Политическая система, форма общественного устройства, как всякая система вообще, есть, по определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать себя настоящему (а зачастую и будущему) и человек, чья профессия язык, последний, кто может позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевшими изменения к лучшему - но всегда временными - очертаниями.

Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике - всегда "вчера"; язык, литература - всегда "сегодня" и часто - особенно в случае ортодоксальности той или иной системы, даже и "завтра". Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной под почетным названием "жертвы истории". Искуство вообще и литература в частности тем и замечательно, тем и отличается от жизни, что всегда бежит повторения. В обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение. Обладающее собственной генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является создание всякий раз новой эстетической реальности. Вот почему оно часто оказывается "впереди прогресса", впереди истории, основным инструментом которой является - не уточнить ли нам Маркса - именно клише.

На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто писатель, поэт в особенности, должен пользоваться в своих произведениях языком улицы, языком толпы. При всей своей кажущейся демократичности и и осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение это вздорно и представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу, истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика - мать этики; понятие "хорошо" и "плохо" - понятия прежде всего эстетические, предваряющие понятия "добра" и "зла". В этике не "все позволено", потому что в эстетике не "все позволено", потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий незнакомого или наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно совершая выбор эстетический, а не нравственный.

Эстетический выбор - индивидуален, и эстетическое переживание - всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, ее переживающего, лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его царственный выбор, тем он свободнее - хотя, возможно, и не счастливее.

Именно в этом прикладном, а не платоническом, смысле следует понимать замечание Достоевского, что "красота спасет мир" или высказывание Мэтью Арнольда, что "нас спасет поэзия". Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека спасти можно. Эстетическое чутье в человеке развивается весьма стремительно, ибо даже полностью не отдавая себе отчет в том, чем он является и что ему на самом деле необходимо, человек, как правило, инстинктивно знает, что ему не нравится и что его не устраивает. В антропологическом смысле, повторяю, человек является существом эстетическим прежде, чем этическим. Искусство поэтому, в частности литература - не побочный продукт видового развития, а наоборот. Если тем, что отличает нас от прочих представителей животного царства, является речь, то литература, и в частности, поэзия, будучи высшей формой словесности, представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель.

Я далек от идеи поголовного обучения стихосложению и композиции, тем не менее, подразделение людей на интеллигенцию и всех остальных представляется мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно подразделению общества на богатых и нищих; но, если для существования социального неравенства еще мыслимы какие-то чисто физические, материальные обоснования, для неравенства интеллектуального они немыслимы. В чем, в чем, а в этом смысле равенство нам гарантировано от природы. Речь идет не об образовании, а об образовании речи, малейшая приближенность которой чревата вторжением в жизнь человека ложного выбора. Сушествование литературы подразумевает существование на уровне литературы - и не только нравственно, но и лексически. Если музыкальное произведение еще оставляет человеку возможность выбора между пассивной ролью слушателя и активной исполнителя, произведение литературы - искусства, по выражению Монтале, безнадежно семантического - обрекает его на роль только исполнителя.

В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало бы чаще, чем в какой-либо иной. Более того, мне кажется, что роль эта в результате популяционного взрыва и связанной с ним все возрастающей атомизацией общества, т. е. со все возрастающей изоляцией индивидуума, становится все более неизбежной. Я не думаю, что знаю о жизни больше, чем любой человек моего возраста, но, мне кажется, что в качестве собеседника книга более надежна, чем приятель или возлюбленная. Роман или стихотворение - не монолог, но разговор писателя с читателем - разговор, повторяю, крайне частный, исключающий всех остальных, если угодно - обоюдно мизантропический. И в момент этого разговора писатель равен читателю, как, впрочем, и наоборот, независимо от того, великий он писатель или нет. Равенство это - равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь в виде памяти, смутной или отчетливой, и рано или поздно, кстати или некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть продукт взаимного одиночества писателя и читателя.

В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга - феномен антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том, на что "сапиенс" этот способен, книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это, в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению. Бегство это - бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону числителя, в сторону личности, в сторону частности. По чьему бы образу и подобию мы не были созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего, кроме очерченного искусством, у человека нет. В противоположном случае нас ожидает прошлое - прежде всего политическое, со всеми его массовыми полицейскими прелестями.

Во всяком случае положение, при котором искусство вообще и литература в частности является достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется мне нездоровым и угрожающим. Я не призываю к замене государства библиотекой - хотя мысль эта неоднократно меня посещала, - но я не сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не основании их политических программ, на земле было бы меньше горя. Мне думается, что потенциального властителя наших судеб следовало бы спрашивать прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а о том, как он относится к Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое разнообразие и безобразие, она, литература, оказывается надежным противоядием от каких бы то ни было - известных и будущих - попыток тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования. Как система нравственного, по крайней мере, страхования, она куда более эффективна, нежели та или иная система верований или философская доктрина.

Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один уголовный кодекс не предусматривает наказаний за преступления против литературы. И среди преступлений этих наиболее тяжкими являются не цензурные ограничения и т. п. , не предание книг костру. Существует преступление более тяжкое - пренебрежение книгами, их не - чтение. За преступление это человек раплачивается всей своей жизнью: если же преступление это совершает нация, она платит за это своей историей. Живя в той стране, в которой я живу, я первый готов был бы поверить, что существует некая пропорция между материальным благополучием человека и его литературным невежеством; удерживает от этого меня, однако, история страны, в которой я родился и вырос. Ибо сведенная к причинно - следственному минимуму, к грубой формуле, русская трагедия - это именно трагедия общества, литература в котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции.

Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных миллионами же - ибо то, что происходило в России в первой половине XX века, происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия - во имя торжества политической доктрины, несостоятельность которой уже в том и состоит, что она требует человеческих жертв для своего осуществления. Скажу только, что - не по опыту, увы, а только теоретически - я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера, Бальзака, Мелвилла и т.д., т.е. литературы, а не о грамотности, не об образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзедун, так тот даже стихи писал. Список их жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного.

Однако, перед тем как перейти к поэзии, я хотел бы добавить, что русский опыт было бы разумно рассматривать как предостережение хотя бы потому, что социальная структура Запада в общем до сих пор аналогична тому, что существовало в России до 1917 года. (Именно этим, между прочим, объясняется популярность русского психологического романа XIX века на Западе и сравнительный неуспех современной русской прозы. Общественные отношения, сложившиеся в России в XX веке, представляются, видимо, читателю не менее диковинными, чем имена персонажей, мешая ему отождествить себя с ними.) Одних только политических партий, например, накануне октябрьского переворота 1917 года, в России существовало уж никак не меньше, чем существует сегодня в США или Великобритании. Иными словами, человек бесстрастный мог бы заметить, что в определенном смысле XIX век на Западе еще продолжается. В России он кончился; и если я говорю, что он кончился трагедией, то это прежде всего из-за количества человеческих жертв, которые повлекла за собой наступившая социальная и хронологическая перемена. В настоящей трагедии гибнет не герой - гибнет хор.

"Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней - и наиболее буквальной - формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности - превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает "точку-точку-запятую с минусом", превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу." Иосиф Бродский, "Нобелевская лекция" (1987)

Знаменитая речь Бродского на вручении Нобелевской премии. декламации Павла Беседина

«Уважаемые члены Шведской академии, Ваши Величества, леди и джентльмены,
я родился и вырос на другом берегу Балтики, практически на ее
противоположной серой шелестящей странице. Иногда в ясные дни, особенно
осенью, стоя на пляже где-нибудь в Келломяки и вытянув палец на северо-запад
над листом воды, мой приятель говорил: «Видишь голубую полоску земли? Это
Швеция.
Тем не менее, мне приятно думать, леди и джентльмены, что мы дышали
одним воздухом, ели одну и ту же рыбу, мокли под одним — временами
радиоактивным — дождем, плавали в одном море, и нам прискучивала одна хвоя.
В зависимости от ветра облака’, которые я видел в окне, уже видели вы, и
наоборот. Мне приятно думать, что у нас было что-то общее до того, как мы
сошлись в этом зале.
А что касается этого зала, я думаю, всего несколько часов назад он
пустовал и вновь опустеет несколько часов спустя. Наше присутствие в нем,
мое в особенности, совершенно случайно с точки зрения стен. Вообще, с точки
зрения пространства, любое присутствие в нем случайно, если оно не обладает
неизменной — и, как правило, неодушевленной — особенностью пейзажа:
скажем, морены, вершины холма, излучины реки. И именно появление чего-то или
кого-то непредсказуемого внутри пространства, вполне привыкшего к своему
содержимому, создает ощущение события.
Поэтому, выражая вам благодарность за решение присудить мне Нобелевскую
премию по литературе, я, в сущности, благодарю вас за признание в моей
работе черт неизменности, подобных ледниковым обломкам, скажем, в обширном
пейзаже литературы.
Я полностью сознаю, что это сравнение может показаться рискованным
из-за таящихся в нем холодности, бесполезности, длительной или быстрой
эрозии. Но если эти обломки содержат хоть одну жилу одушевленной руды — на
что я нескромно надеюсь, — то, возможно, сравнение это достаточно
осторожное.
И коль скоро речь зашла об осторожности, я хотел бы добавить, что в
обозримом прошлом поэтическая аудитория редко насчитывала больше одного
процента населения. Вот почему поэты античности или Возрождения тяготели ко
дворам, центрам власти; вот почему в наши дни поэты оседают в университетах,
центрах знания. Ваша академия представляется помесью обоих: и если в будущем
— где нас не будет — это процентное соотношение сохранится, в немалой
степени это произойдет благодаря вашим усилиям. В случае, если такое
видение будущего кажется вам мрачным, я надеюсь, что мысль о
демографическом взрыве вас несколько приободрит. И четверть от этого
процента означала бы армию читателей, даже сегодня.
Так что моя благодарность вам, леди и джентльмены, не вполне
эгоистична. Я благодарен вам за тех, кого ваши решения побуждают и будут
побуждать читать стихи, сегодня и завтра. Я не так уверен, что человек
восторжествует, как однажды сказал мой великий американский соотечественник,
стоя, как я полагаю, в этом самом зале; но я совершенно убежден, что над
человеком, читающим стихи, труднее восторжествовать, чем над тем, кто их не
читает.
Конечно, это чертовски окольный путь из Санкт-Петербурга в Стокгольм,
но для человека моей профессии представление, что прямая линия — кратчайшее
расстояние между двумя точками, давно утратило свою привлекательность.
Поэтому мне приятно узнать, что в географии тоже есть своя высшая
справедливость. Спасибо.

Иосиф Бродский во время нобелевской церемонии.
Стокгольм. 1987 г. Фото с сайта www.lechaim.ru/ARHIV/194/

…Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней - и наиболее буквальной - формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности, превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюб­ленную, но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности, обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусcтво вписывает “точку-точку-запятую с минусом”, превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.

Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал её как обладающую “лица необщим выраженьем”. В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования…

…Язык и, думается, литература - вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу, реакция постоянного, лучше сказать - бесконечного, по отношению к временному, ограниченному. По крайней мере, до тех пор пока государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства. Политическая система, форма общественного устройства, как всякая система вообще, есть, по определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать себя настоящему (а зачастую и будущему), и человек, чья профессия язык, - последний, кто может позволить себе позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевающими изменения к лучшему, но всегда временными очертаниями.

Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике, всегда “вчера”; язык, литература - всегда “сегодня” и часто - особенно в случае ортодоксальности той или иной системы - даже и “завтра”. Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе подобных, избежать тавтологии…

…Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание - всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, её переживающего, лицом ещё более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем твёрже его вкус, тем чётче его нравственный выбор, тем он свободнее - хотя, возможно, и не счастливее…

…В истории нашего вида, в ис­тории “сапиенса”, книга - феномен антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том, на что “сапиенс” этот способен, книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это, в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению. Бегство это - бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону числителя, в сторону личности, в сторону частности…

…Я не призываю к замене государства библиотекой - хотя мысль эта неоднократно меня посещала, - но я не сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не на основании их политических программ, на земле было бы меньше горя. Мне думается, что потенциального властителя наших судеб следовало бы спрашивать прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а о том, как он относится к Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое разнообразие и безобразие, она, литература, оказывается надёжным противоядием от каких бы то ни было - известных и будущих - попыток тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования. Как система нравственного, по крайней мере, страхования, она куда более эффективна, нежели та или иная система верований или философская доктрина…

…Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить своё отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: чёрный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он берётся за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, - немедленное последствие этого предприятия - ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее - ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что на нём уже высказано, написано, осуществлено…

…Начиная стихотворение, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлён тем, что получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он рассчитывал. Это и есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его настоящее. Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались библейские пророки, - посредством откровения. Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удаётся оказаться там, где до него никто не бывал, - и дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение - колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.

Выбор редакции
Самуил Яковлевич Маршак (1887-1964) - русский советский поэт, драматург, переводчик, литературный критик. Лауреат Ленинской (1963) и...

Леонид Григорьевич Петровский родился 12 июня 1897 года (по другим данным 1902 года) в посёлке Щербиновский рудник, ныне город Дзержинск...

Вальтер Венк Венк, Вальтер (Walter Wenk; 1900-1982) - немецкий военный деятель; генерал танковых войск (1945). Уроженец Виттенберга....

Внушала русскому обществу веру в неподвижные идеалы старины; это была вера чисто консервативная. Первые славянофилы проповедовали...
«Церковь не лишится Благодати, пока будет приноситься Безкровная Жертва и Евхаристия будет совершаться без отклонений… В последние...
Мы продолжаем знакомить наших читателей с программой телеканала «Спас» «Мой путь к Богу», в которой священник Георгий Максимов...
Каждый приходит к Богу своим путем. Мне повезло: мой путь начался в семье. Отца и матери в моих детских воспоминаниях почти нет. Они...
Любвеобильного и милосердного епископа всегда будет помнить народ и вереница почитателей его памяти, притекающих к святой могиле, никогда...
С известной православной писательницей Наталией Сухининой я познакомился в Кирове на Трифоновских чтениях. Наталию Евгеньевну пригласили...